Кумуш-Тау — алые снега
Шрифт:
— Я читал о каком-то зарубежном кинофильме, — припомнил хозяин дома. — На экране — герой спасается от погони, его стремительный бег сопровождается ритмическим стуком. Ритм убыстряется — и все чаще бьются сердца зрителей. Некоторых выносили из зала — сердечный приступ...
— Да, у каждого легендарного цветка есть свой корень. И растет он из почвы реальности, — задумчиво сказал молчавший до сих пор историк Шахов.
— Однако не понимаю, — пожал плечами Феликс, — речь зашла о музыке. А свернули на какие-то суеверия. Шаманы — и музыка!
— «Уме недозрелый, плод недолгой науки, покойся...» — насмешливо процитировал Шахов и продолжал серьезно: — Музыка возникла в неразрывной связи с первобытной магией. Примеров — множество. Австралийский колдун запугивает соплеменников «чурингой» — горшком на палке. Вертясь, она свистит, завывает, выдается это за голос божества. У пигмеев Африки поверье: в лесу живет таинственный Эсамба. Его голос похож на звучанье огромной трубы... И предвещает он смерть услышавшему. Люди в ужасе, жрецы довольны — их боятся... На более поздних ступенях развития общества — у служителей культа то же самое стремление воздействовать на верующих при помощи различного рода звуковых и музыкальных эффектов. Храм Неба в Пекине... Разве не изумляла верующих необыкновенная акустика? Шепчешь возле круглой ограды — и на противоположной стороне слышно каждое слово, а диаметр двора — сто метров... В Индии — ниастаранга. Вообразите — огромная труба, в мундштуке у нее паутина, жрец, начиная молитву, приставляет к шее две такие трубы. Паутина дребезжит, звук получается ужасающий, народ трепещет...
— А музыка? — упрямо переспросил Феликс. Профессор Корнозев погрозил ему, кивнул Шахову: — Продолжайте свою мысль, Иван Матвеевич!
— Так вот я и говорю: во все времена служители религии не пренебрегали этим могущественнейшим средством воздействия на души. Диапазон тут широк: от величавого хорала в католическом соборе до записей модного джаза, которыми американский священник наших дней заманивает в церковь молодежь...
— Словом, музыка — опиум для народа, — фыркнул Феликс. — Что и требовалось доказать...
Шахов молча развел руками. Хозяин дома нахмурился.
— Ирония хороша до определенных пределов... Я, может быть, сам подлил масла в огонь разговорами о кибернетике... Но поговорим серьезно! Вспомним о песне — боевом знамени революций. О музыке, возвышающей душу, глубоко человечной и могучей... Да что! Лучше меня скажет сама музыка. Вот, кстати, союз техники и музыки — включаю магнитофонную запись только что прослушанного концерта. И слушайте не вполслуха, молодой человек!
...Могучей волной вплыли в комнату звуки Первого концерта Чайковского...
Когда концерт окончился, все долго молчали. Ада, легко ступая, подошла к широкому окну, отдернула штору. Синева ранних сумерек была пронзительной и грустной.
— Адыльбек Хамраевич! — обернулась девушка к гостю из Узбекистана. — А все-таки вы сделали не то и не так. Вот сейчас, слушая Вана, я это поняла. Вы согласились с готовым объясненьем, предложенным вам. А надо было самому...
— Нас тут били цитатами, — сказал Феликс. — Припомню и я: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам...»
— Вот это мне и нужно, — просто сказала Ада. И вдруг воскликнула:
— Смотрите, смотрите! Это же корабль плывет — в край неразгаданных тайн!
Взгляды обратились к ней. В синем проеме окна сияло огнями белоснежное здание Московского Государственного университета. И в самом деле было оно похоже на корабль с золоченым шпилем — мачтой, задевающей облака...
— Ваш корабль, молодые, — сказал Хамраев. — Пусть плывет. В добрый путь!
Теке-Кудук
Небо давило жаром. Камень обжигал, как пламя.
Алимаксум лежал вниз лицом. Раскаленные копья солнца били в затылок. Перед глазами в алом полумраке свивались огненные кольца, нестерпимо-яркие, — отдавались в голове болью.
Шапка. Где его шапка? Бархатная, с опушкой из куницы. Накрыться ею — и боль утихнет, замрет...
Шапки нет. Она там, внизу.
Туда нельзя смотреть, иначе разум покинет тебя. Улетит, как птица. Не по силам человека — такая мука.
И все-таки он взглянул.
Дно расселины усыпано дресвой, сверкающей на солнце. Ее острые грани, как иглы света, впиваются в зрачок.
Шапка лежит там.
Возле родника.
Круглая чаша до краев налита вздрагивающей синевой. Непрестанно холодное ее кипенье. Капли солнца колышутся в воде, маслянисто переливаясь. Алимаксум словно ощутил губами прохладу и свежесть воды, растворившей солнце; хотел глотнуть и не смог: в пересохшем горле костью стояла боль.
Он еще раз взглянул.
Теке шевельнулся. Вытянул шею и начал пить. Алимаксум словно слышал торопливые его глотки — всасывающий, захлебывающийся звук.
Теке перехитрил его. Они оба умрут. Но козел умрет, напившись! Тело его наполнится дремотным покоем. Сладость воды останется на языке. И смерть придет незаметно, как сон.
Край обрыва — рядом. Одно усилие, и ты будешь там, на дне... Где взахлеб бормочет вода, переливаясь через край каменной чаши, блестящей змейкой скользя по галечнику.
Камни ждут. Им некуда торопиться.
Человек сам упадет в их объятья — и хрустнут тонкие кости. Он умрет прежде, чем губы омочит вода.
Камни перехитрят его так же, как перехитрил раненный им козел.
Нет пути среди скал — ни вниз, ни вверх.
Красные и белые, изрезанные продольными складками, они похожи на сложенные стопой каменные одеяла и подушки. Тяжелые одеяла. Они надвигаются, нависают, душат...
А... а... а...
Нет, ни звука не вырвалось из одеревенелого горла. Но крик звучал внутри, разрывая грудь.