Купно за едино!
Шрифт:
— Ну, не дуйся на меня, Нефедка; самому мне, небось, не слаще твоего. Всем я своим поступился. А за ради чего? Уразумей, крепко уразумей и рассуди. Вот тебе наказ. А другой — будь набольшим в доме, мать не забижай, гульбу брось. Ты тут ноне за все ответчик.
— Хватит, тятя, — вяло высвободился из отцовских объятий Нефед. — Разумею все. Иди. Чай, уж не терпится тебе.
С горьким осадком в душе Кузьма обернулся к замкнуто молчащей Татьяне Семеновне. Она и теперь не промолвила ни слова. Но по тому, как мягко коснулась ее рука к шее Кузьмы, вправляя за ворот тесемку заветного образка, он почуял, что своим молчанием жена чутко уберегала его от излишних
У крыльца его поджидали Сергей с Бессоном.
— Не поминайте лихом, браты. Простите, коли чем не угодил, — поклонился им Кузьма.
— Прости и ты нас, брате, — сдержанно поклонились они ему. — Будь покоен, не оставим случай чего.
В мутную еще рань выехав со двора, Кузьма сразу же забыл о доме, как будто в нем и не бывал ныне, все его мысли поглотила ополченская страда. И подхватила, завертела его лихая суета, кидая от пушкарей к обозникам, от пекарен к амбарам, из Верхнего посада в Нижний. Повсюду его заверяли:
— Все наготове, Минич, все ладно.
То же ему сказали и у конюшен, где в станках подковывали последних верховых лошадей. Но не зря Минина отличала хозяйская дотошность.
— Эй, Гаврюха, ты что ж учиняшь: на задне копыто подкову ладишь? Али хвор? На передни, на передни ноги токо колоти…
Красный от стыда, замаянный Гаврюха, со вспухшими от бессонницы глазами, тут же принялся исправлять огрех.
У сенных сараев Минин заставил мужиков перекладывать возы. На Зеленском дворе пересчитал бочонки с порохом. Заглянул в кузни: управились ли там с изготовлением копий про запас. И к урочному часу подоспел к Съезжей избе.
— Слыхал, Кузьма Минич, — остановил его на крыльце возбужденный Ждан Болтин. — Ермоген в московском заточении преставился. Доконали-таки его чертовы ляхи, довели до голодной смерти. Вот бы сей же миг нам в сечу, враз разметали бы душегубцев!
Сняв шапку, Минин вошел в избу. Ратные начальники стояли на коленях, молились перед киотом. Подрагивали огоньки лампадок. Побрякивали доспехи. Благоговейно склонялись головы. Но не к Богу устремлялась душа. И еще не придя в себя от суеты, Кузьма ощутил, что не только скорбь заставляет молиться людей, а еще и нечто такое, когда даже смерть может восставать против самой себя, чтобы возбудить и, возбудив, повести людей на подвиг.
Отмолившись, поднялся с колен Пожарский, встали и другие.
— Праотцы наши рекли, — статно выпрямился князь, — «тяжкие испытания рождают мужество». Исполнимся и мы мужеством. Обратного пути нам несть. Пойдем купно за едино. Купно за Москву, за русского царя, за устои наши и землю нашу, Русь нерушимую. Потщимся же!
Когда все удалились из избы, к Пожарскому подошел Минин.
— Можем выступать, Дмитрий Михайлович. За казанцами лишь дело встало.
— Не подойдут они ни сегодня, ни завтра. Замешкался Биркин. Прислал весть, что с тамошним дьяком Шульгиным ему не по силам собрать войско к сроку.
— Чую, недоброе творит стряпчий. Коль ране Богу молился, а бесу кланялся, то и ныне так. Сосуд сатанинский: вольешь в него мед, а выльешь отраву.
— Не ведал я, что ты браниться горазд, вожатай. Может, и твоя правда, токмо не время толковать про то. Ополчение ждет.
Со шлемом в руке Пожарский бодро двинулся к двери: хромоты его не было заметно.
И грянули надрывные колокола.
И ударили со стен пушки.
Качнулись хоругви перед Спасо-Преображенским собором и поплыли над многолюдьем в голову войска, Развернулось, затрепетало
Князь был на рослом белом коне, ременный налобник которого украшал бирюзовый камень. Ярко сиял на князе высокий посеребренный шишак с выступающим над глазами козырьком, поблескивал пластинчатый бехтерец с кольчужным подолом. Короткий зеленый плащ перекинут через плечо. И, пожалуй, скорее празднично, чем воинственно выглядел князь в своих нарядных доспехах, если бы не было суровой замкнутости в его лице и если бы сразу вслед за ним, впритык и неотступно, не двигалась огрузневшая от железа дворянская конница.
Служилые дворяне и дети боярские ехали в полном ратном облачении, которое потом за рекой будет уложено в сани, чтобы продолжать поход уже налегке, но сейчас во всем грозном величии должно было являть могучую и опасную силу, составленную из брони и оружия: островерхих кованых шлемов, пластин и чешуи доспехов, кольчатых рубашек — панцирей, секир, шестоперов, палашей и сабель.
Вместе с дворянами, но чуть позади них, не смешиваясь, пестрели разнообразием боевого убранства стройные ряды иноземных ратников — литовцев и немцев, по доброй воле примкнувших к ополчению.
И, в отрыве от них, напористым валом, но тоже блюдя строй, обрушивали на дорогу слитную тяжелую дробь копыт стрелецкие конные сотни, вооруженные бердышами и пищалями. Стрельцов было не больше, чем дворян, но, с молодечеством держась в седлах, они так вольно растягивали ряды, что, казалось, по числу намного превосходили дворянство. Радовался Якунка Ульянов: не ударили сотоварищи в грязь лицом. И, глядя на других, гордо выпячивал щуплую грудь невзрачный Афонька Муромцев.
За стрельцами тянулась темным скопом посадская и крестьянская пешая рать, колыхаясь копьями и рогатинами. И уже миновали Ивановские ворота дворяне и стрельцы, а ее задние ряды еще не двинулись и, заторно грудясь, густо заполняли кремлевский съезд передние.
Провожающие ополчение священники и нижегородская знать следовали вместе с ним, по обычаю, «до первой воды», до берегового спуска. Остановились, прощаясь с Пожарским и другими начальными людьми, Звенигородский с Алябьевым, взметнулись прощально над берегом иконы и кресты. Ополчение ступило на лед.
Сливаясь с лязгом железа и топотом, зазвучало тягуче напутное молитвословие вставшего обочь пути хора. Тут были печерские да прочие монахи вперемешку с охочим до обрядового пения мирским людом — человек полста с лишком. Из густоты согласных голосов явственно выделялся подпорченный хрипотцой, но все же сильный и приятный голос строгановского писца Степанки. Верно, и ему, жаждущему вселенского миротворства и всеобщего лада, не осталось ныне иного выбора, как придти сюда, дабы не только в людях быть, но и с людьми. И верно, уже не восторгало его, как прежде, затверженное речение некоего святого, кое когда-то произнес он перед смешливым Огарием со страстью и пылом: «Лучше биену быти, а не бити, укориму быти, а не укоряти и приимати биющаго, яко милующаго, и оскорбляющаго, яко утешающаго». Не рабской ли покорности научение то? Повелел же встарь преподобный Сергий взять оружие в руки даже монахам. Бледный от пережитых душевных мук простоволосый Степанка самозабвенно выпевал каждое слово молитвы, трепетной истовостью голоса подчиняя и направляя весь хор. А молитва была такая: