Курочка Ряба, или Золотое знамение
Шрифт:
— Господи, воля твоя, — сказал он и открыл глаза.
Солнце из окна за спиной пробивало утренним низким лучом поставец насквозь, до самой задней стенки, и лежащие на верхней полке, на белой фланелевой мягкой тряпице полтора десятка золотых яиц горели глубокой яркой желтизной. А в руке у него было такое же свеженькое.
— Дак, а может, они и не золотые вовсе? — спросил его голос Марьи Трофимовны рядом.
Оказывается, она встала с лавки и проследовала в комнату за ним.
— «Дак», «дак»! — снова не сдержался, передразнил Игнат Трофимыч. — Разуй глаза хорошенько — не
— Ой, дак че ж делать-то? — плаксиво воскликнула Марья Трофимовна и тронула даже концом платка, которым всегда подвязывалась, чтоб волосы не мешали хозяйствовать, углы глаз. И тут же слюбопытничала, и не в первый уже раз, уже подбивала она Игната Трофимыча на это: — Oни там внутри-то какие? Просто белок с желтком или еще че?
Третью неделю неслась Рябая вместо обычных яиц золотыми, третью неделю жили все равно как на вулкане, жили — и не жили, невмоготу уже становилось, чур, чур меня — и хоть в пропасть головой, так уже невмоготу было, просилось сделать что-то, хоть что — но сделать, решиться, и мнилось: сделаешь — станет легче.
— А ставь-ка, старая, — медленно, будто угрожая кому-то, вымолвил Игнат Трофимыч, — сковороду на огонь. Глянем сейчас, чего там у них, сварганим яишенку!
3
Славное дело, чудесное дело — яичница! Ах, как весело шкворчит сало на раскаленном голом пузе сковороды, пузырясь и стреляя коричневой подгорелой пленкой. Ах, как славно всадить с размаху тяжелый нож в хрупающую под его беспощадным острым лезвием скорлупу и, разломивши ее на половины, выпустить тягучее солнечно-облачное содержимое на клокочущее жаром обнаженное чугунное пузо. Ах, как чудесно, ах, что за упоение, вооружившись вилкой и ломтем белого хлеба, есть потом с этого горячего пуза кусочки испекшегося во мгновение ока толстого пористого блина, высушивая кусочками хлеба оставшуюся в середке первозданно текучей желтую плоть!..
Игнат Трофимыч, впрочем, готовясь бить яйца Рябой, никаких подобных чувств не испытывал. Страх он испытывал — и ничего другого. Однако же он решился, а решившись, имел привычку Игнат Трофимыч принятому решению не изменять. И оттого, как ни прыгали у него руки, а, собрав все яйца из поставца в миску, вооружился ножом и, взяв из миски одно яйцо, примерился к нему.
— Ой, а может, ну его, не надо! — прижимая руки к груди, простонала Марья Трофимовна.
Игнат Трофимыч не ответил ей. Не до ответов ему было. А ну как расколю, а оттуда какой-нибудь с хвостом и рогами, думалось ему.
И под эту мысль — «а ну как оттуда…» — хватил он ножом по яйцу что было мочи.
Но, видимо, мочи у него было немного, потому что яйцо не раскололось, не хрупнуло даже, а только осталась на нем небольшая узкая вмятина.
— Ой, дак золотые-то разве эдак бьют? — вскинулась Марья Трофимовна. — Пошибче надо. С оттягом.
— Откуда тебе знать, как золотые бить? — огрызнулся Игнат Трофимыч. — Много их набила за жизнь?
— Дак яснее ясного. Золото — это известка тебе? Это металл, чай.
— А-ах! — подобно штангисту, вырывающему над собой на вытянутых руках штангу, хрипло выдохнул Игнат Трофимыч, бросая нож на зажатое в левой руке яйцо с гильотинной неотвратимостью.
Скорлупа проломилась с каким-то скрипучим хрустом, и на пальцы ему выхлестнуло жидкое и зеленое, тотчас ударившее в нос зловонием.
— Ой, батюшки! — подвзвизгнув, вскрикнула Марья Трофимовна.
— Ух ты! — облегченно вздыхая, сказал Игнат Трофимыч. Зловоние, исходившее от яйца, обрадовало его. Обычное оказалось яйцо, никаких рогов с хвостами, и даже протухло, как любое другое, — тепло, видно, было в поставце-то!
Воротя нос в сторону, он стряс содержимое яйца с пальцев в помойное ведро, обмыл наскоро скорлупу под рукомойником и, стряхнув с нее воду, взвесил на руке.
— А ведь граммов семьдесят верных.
И лицо у него в этот миг — о чем он сам и ведать не ведал — приобрело плотоядное, хищное выражение.
У Марьи Трофимовны широкое ее круглое лицо в мешочках одрябшей кожи было исполнено почтительного и как бы завистливого благоговения.
— Како семьдесят, — сказала она, взяв у него скорлупу и взвесив на своей ладони. — Все сто будет.
— Ну-ка, — отобрал у нее скорлупу обратно Игнат Трофимыч. Покачал в воздухе рукой и согласился: — А пожалуй. Все сто, очень похоже.
Благоговение на лице Марьи Трофимовны вдруг, в одно мгновение, будто невидимая рука, коснувшись его легким движением, смела случайно приставшую тонкую паутинку, снова сменилось ужасом.
— Ой, дак че ж это? — плачуще простонала она. — Ой, дак это ж сколько у нас добра-то этого? Ой, дак это если обнаружат… че ж это с нами будет?
Есть ли что на свете для мужика крепче бабьего слова? Вожди ли приказывают народам, гении ли повелевают умами?
Баба владеет миром, бабий подол сильнее любого штыка и тяжелее пули. Слаб мужик против бабы, что стрела перед тетивой — как натянет, так и полетит. Еще, бывает, баба и слова не скажет, только бровью шевельнет, а мужик уж пойдет кружиться волчком, со всем рвением да усердием — то ли чтоб от греха подальше, то ли уж потому, что и в самом деле дана над ним такая власть бабе…
Игнат Трофимыч, только что с такой отвагой взявшийся раскокать Рябухины яйца, слушая свою старую, весь словно перекрутился внутри, и глаза его темно налились отвагой совсем уже другого рода. Совсем иная решительность загорелась в них, и, ничего не ответив Марье Трофимовне, бросив яичную скорлупу на стол, он подхватился и споро бросился в сени. А там, увидела Марья Трофимовна в дверь, сцапал он в сенной полутьме стоявший, как всегда, в уголке, на положенном ему месте топор.
— Ты че это надумал? — всполошенно крикнула она ему вослед. Но Игнат Трофимыч теперь уже не слышал ее. Шибанув уличную дверь, вывалился он на крыльцо и, горя глазами, заперебирал ногами по нему вниз.
Только тут и дошло до Марьи Трофимовны, на что, не сознавая того, подвигла она своего старого. — Стой! Стой! — бросилась она за ним. — Стой, кому говорю!
Но не слышал ее Игнат Трофимыч. Рябая была его целью, и, кроме Рябой, не осталось существовать для него на всем белом свете больше ничего.