Курочка Ряба, или Золотое знамение
Шрифт:
В общем, нет другого такого города на всей Среднерусской возвышенности, так что, попав в него, не ошибетесь: о нем речь.
2
На трясущихся, подгибающихся ногах ходил Игнат Трофимыч теперь по утрам в курятник. А старуха его вообще отказалась заглядывать туда. Такое чувство было у Игната Трофимыча, когда, еще в нательной ночной рубахе и обычных своих дворовых штанах от полосатой пижамы, он шел в курятник и отворял его дверь, что выскочит оттуда ему навстречу сам рогатый черт или еще неизвестно кто страховидного облика, и сердце его
Куры, когда Игнат Трофимыч вошел в курятник, всполошились, одна слетела с насеста вниз, на землю, а две взметнулись вверх, на насест, струнка солнечного света падала в щель между досками курятника — все было как всегда, никакой нечистой силы, все обычно, и от сердца у Игната Трофимыча отлегло. Он поставил сито на землю, переложил пест в левую руку и стал выискивать в сене снесенные яйца. Нащупав яйцо и вытащив его из спутанных сенных прядей, он подносил каждое к струнке солнечного света и внимательно осматривал его. Уже несколько чудных, белейших, чуть тронутых засохшими мазками помета яиц лежало в сите, когда невзрачная пегая курочка в углу заквохтала-заквохтала, захлопала крыльями, снося яйцо, и Игнат Трофимыч, как был в согбенном состоянии, так и замер. Взгляд его притянуло к Рябой как магнитом. И не хотел он смотреть туда, боялся смотреть, аки в пасть зверю кровожадному заглядывал, а не смотреть не мог!
Курочка сделала шаг вперед, встряхнулась и, снова захлопав крыльями, взлетела на насест. А Игнат Трофимыч, проводив ее взглядом, потянулся рукой в угол, где она снеслась, и ходила у Игната Трофимыча рука ходуном, а когда пальцы ощутили яйцо, почувствовал, что весь, с ног до головы, — мокрый, будто стоял под дождем.
— Ох ты! — выдохнул Игнат Трофимыч, зажимая яйцо в руке, понес его к струнке света, глянул — и рука у него дернулась так, что яйцо едва удержалось в ней, а из левой руки пест-таки выскочил и больно ударил Игната Трофимыча через обутую на босу ногу калошу по взъему. — А-а-а!.. — завопил Игнат Трофимыч давно немолодым уже, надтреснутым голосом и, едва не высадив головой низкую дверную притолоку, вывалился из курятника на улицу.
Того, что это его собственный пест ударил его, он не понял, он и забыл про пест, будто того и не было у него в руках, ему показалось — кто-то бросился на него сбоку и пнул по ноге изо всей силы.
Но на улице было светло, солнечно — чудесно ясно, утренняя росистая свежесть еще держалась в воздухе, еще наносило с грядок запахами посаженных там укропов с петрушками, птицы пели вокруг, и Игнат Трофимыч осознал с облегчением, что никто за ним не гонится, а еще немного погодя, заметив отсутствие песта в руке, понял и чем его «пнули».
— Фу ты, ну ты, Господи, воля твоя! — с облегчением сказал он вслух, однако же возвращаться в курятник за ситом с пестом, продолжать собирать яйца — не было у него сейчас на то духу, и, прихрамывая от боли во взъеме, он побежал вдоль огородного плетня трусцой в дом.
В два маха взлетел Игнат Трофимыч, несмотря на зашибленную ногу, по крыльцу в сенцы, в два прыжка одолел расстояние до двери в дом и, распахнув ее, крикнул своей старой, не видя ее, но зная, что где-то здесь, в доме:
— Что ты будешь делать с проклятой птицей, прости Господи! Опять золотое!..
Молчание было ему ответом.
Игнат Трофимыч ступил скоро несколько шагов вдоль печи — и увидел свою Марью Трофимовну. Пока он ходил в курятник, она вздула в печи огонь, собираясь готовить завтрак, крик его застал ее снимающей рогаткой конфорочные круги с плиты, и как он ее застал, так она и застыла с воздетым вверх дырявым чугунным блином, и в глазах ее стоял мистический ужас. А увидев вышагнувшего к ней из-за печи Игната Трофимыча с зажатым в руке яйцом, она попятилась-попятилась от него, наткнулась на лавку, ноги у нее подкосились, и она с размаху шлепнулась на спасительное сидение, тяжело хлюпнув о него обширными окороками.
— Да ну? — только тут, почувствовав под собой надежную крепость лавки, смогла выговорить она.
— Не «ну», а по лбу гну! — запаленно ответствовал ей Игнат Трофимыч, раздражаясь. Ужас в глазах старой показал ему его самого в курятнике, и портретом этим Игнат Трофимыч не восхитился.
— Да че же это такое, — обиженно, плаксиво, в самом деле, едва не готовая пустить слезу, сказала Марья Трофимовна. — Посадят ведь нас!
— Тьфу, дура! — вконец рассердясь на нее, плюнул Игнат Трофимыч. Она уж не впервой говорила это — и довела его. — Типун тебе на язык! Кто знает-то? Не от тебя да не от меня — так кто разведает-то?
Ужас в глазах Марьи Трофимовны сменился мыслью.
— На суп ее надо прирезать, — сказала она.
— А может, изжарить? — саркастически спросил Игнат Трофимыч.
— Дак ведь жалко прирезать, — не обратив на его слова внимания, продолжила свою мысль Марья Трофимовна.
— «Дак», «дак», — передразнил ее Игнат Трофимыч. Умна у него была старуха, ничего не скажешь. — То «посадят», то «жалко».
— Дак, может, еще и не посадят, — сказала Марья Трофимовна, вроде как еще продолжая размышлять, но уже и отвечая ему. — Сейчас вроде послабление в жизни выходит. Како-то вон правовое государство строить наладились.
Старый их, тридцатилетнего возраста телевизор «Луч» с утопленным внутри маленьким экраном как раз об этом и вещал из комнаты в растворенную дверь: сидел там за столом в голубом мерцании некто в галстуке, глядел прямо в глаза и долдонил: правовое, правового, правовому…
У Игната Трофимыча все прямо взвилось внутри. Наслушалась, кадка осиновая, мало ей рая обещали, опять захотелось!
— Пока они наладятся, с тебя семь шкур спустят! — бросился он в комнату, крутанул ручку и убрал с экрана вместе со светом этого в галстуке. — Верь им больше, этим говорилкам-то!..
Игнат Трофимыч заткнул рот телевизору — и обнаружил, что от этого его решительного действия ничего не изменилось, все остается, как было: вот он, заскочивший в дом, не сняв галош, вот его рука, посеченная от прожитых на свете годов дряблыми морщинами, а в ней, в руке, — яйцо, и страшно оборотить руку к себе ладонью, страшно так, что и нет сил оборотить, потому что яйцо… потому что…
Игнат Трофимыч шагнул к невысокому, травленому морилкой, собственным терпением и умением сработанному когда-то поставцу, распахнул его и, не выпуская дверцы из рук, зажмурился.