Кутузов
Шрифт:
Все встречные крестьяне хвалили их за удаль и завидовали трофеям.
В этот день деревня напоминала шумный базар. У старостиной избы, окруженные односельчанами, стояли и сидели партизаны. Они рассказывали о своих делах.
— Дяденька Левон, а что этот рыжий кричал: "Русь, пардон!" — спрашивал молодой паренек.
— Это значит: сдаюсь! — объяснил Черепковский.
— А ты должон ему отвечать: "Никс пардон!" Стало быть, нет тебе никакой милости, ворюга! — прибавил Табаков, которому хотелось показать, что и он не лыком шит, а тоже кое-что знает.
— Я как подскочил к тому высокому, он хотел меня срубить сашкой.
Табаков даже закашлялся от смеха.
— Такой детина даст, да еще спрашивает: помер ли? После твоей рученьки надо сразу панафиду заказывать!
— Что ж, мы гостей не звали, а постели им постлали, — нравоучительно заметил Черепковский.
— А я, — постарался завладеть разговором третий партизан и сам уже заранее смеялся своему приключению, — вижу, бежит поп, на плечах риза, на ризе хрест. Ну как тут его бить? Я и кричу дяде Левону: "Это ж поп, как в него стрелять?" А дяденька мне отвечает: "Он только прикрывается хрестом, а такой же поп, как мы с тобой!"
— И ты в хрест стрелил? — возмущались бабы.
— Хрест на плечах, а я чуть пониже, в поясницу вдарил!
— И зачем он, сучий сын, в ризу рядился? — не переставали возмущаться бабы.
— Набравши, награбивши в Москве, сами не знают, что и делают. От дожжа заместо плаща надел ризу, конечно! — объяснил Черепковский.
— Ах он, окаянный! — не унимались бабы. — И что ж ты, паря, этого нехристя убил?
— Не встанет! — весело ответил партизан.
Разбирали, оценивали трофеи: оружие, телеги, вещи, которые французы, награбив в Москве, увозили в тыл.
Кусок парчи — он сгодится бабам на кики. Золоченые канделябры громадные, кому они нужны? Пожертвовали в церковь. А вот фарфоровая чашка. Красивая, ободок золотой, бока разрисованы, а в днище для чего-то дыра. Зачем она? В такой чашке ни киселя, ни каши не удержишь!
Но больше всего удивлял французский конь убитого драгуна. Коня придирчиво осматривали старики. Конь не понимал русского языка — ни "дай зубы", ни "ногу", ножку!" — и даже такого простого, ясного всем, как понукание, — "но"!
— Молодой, здоровый конь, а поди ж ты — бестолковый. Я ему говорю, а он ровно глухой! — возмущался старик.
— Что думаешь, дедуня, все кони на свете понимают только русскую речь? — усмехнулся Табаков. — Мы вот с Левоном бывали и в Неметчине, и в Туреччине и у австрияка — вся животная такая: понимает только хозяйский язык!
В треволнениях живой партизанской жизни незаметно прошло лето. Потускнело небо, стали холоднее солнечные лучи, все чаще сыпался на землю нудный, осенний, "грибной" дождик. Неуютно стало в поле и в лесу. Бабы и старики уже неохотно ночевали в сырых лесных землянках, жались к избам и клетям, обнадеженные тем, что партизаны не дадут их в обиду.
И неуютно жилось на московском пепелище незваным гостям. От села к селу упорно шел слух: ни хлеба, ни фуража французы достать в Подмосковье не могли — в каждой деревне их ждали с ружьями, вилами, косами, топорами партизаны. Казачьи пики и шашки военных летучих отрядов встречали вражеских фуражиров на каждой дороге.
Холодно и голодно жилось "францу" в чужом, разоренном ими гнезде.
— А поголодай, Аполиён,
— Раньше сказывали: "Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а больше деревенского едят!" А теперь и того нет, что у нас, в деревне! — смеялись мужики.
В Москву партизанам хода нет, но они, бродя по закустью, могли видеть французских курьеров, едущих в столицу. Летом это были сытые, барские рожи, а теперь голодуха сделала свое: из-под каски или кивера смотрели голодные глаза и впалые небритые щеки. Табаков, впервые увидев такого курьера, тотчас же — к смеху остальных партизан — вспомнил народную песню:
Сам шестом, Голова пестом, Руки грабельками, Ноги вилочками, Глаза дырочками…И в одежде курьеры потеряли свой прежний бравый, воинственный вид. Вместо нарядного мундира болтался какой-то архалук, женская мантилья, а то и монашеская ряса.
— Обносились, соколики! — потешались партизаны.
А кони курьеров чуть плелись, — видно, негусто живется и лошадям в ограбленной, сожженной Москве.
Однажды Левон Черепковский со своими товарищами обозревал из кустов дорогу. Вдали показалось несколько подвод: то ли везли из Москвы раненых, то ли опять увозили награбленное к себе домой. Охраны было немного — по одному-двум человекам на телеге. Черепковский решил напасть на них. Он распределил, кому из партизан по какой подводе стрелять.
— Вы, братцы, — сказал он двум парням, стоявшим рядом, — бейте по первой.
— Дяденька, в кого же стрелять-то? — спросил Петруха. — Тама ведь барыня сидит!
На передней телеге действительно сидела какая-то фигура в женском платье. На голове торчала вычурная соломенная шляпка.
— Какая-такая барыня? Это самый настоящий француз. Видишь, из-под юбки-то красные порты торчат и ботфорты? — усмехнулся Черепковский.
Левон был прав: когда партизаны разбили небольшой транспорт, "барыня" оказалась усатым драгуном.
Глава одиннадцатая
РУССКАЯ АРМИЯ НАСТУПАЕТ
Переход из оборонительного положения в наступательное — одно из самых затруднительнейших действий на войне.
Это уже начинало надоедать Михаилу Илларионовичу: каждый день кто-нибудь из генералов осторожно намекал ему, что не довольно ли, мол, стоять у Тарутина, не пора ли наступать?
Наступлением прожужжали Кутузову уши.
Об этом говорили Коновницын и Ермолов, Багговут и Платов, но, конечно, больше всего старался Беннигсен, которого подбивал английский уполномоченный. Вильсону не терпелось: хотелось поскорее, немедленно, сейчас же разделаться с ненавистным Наполеоном. Сэр Вильсон не желал внимать никаким резонам, не принимал в расчет никаких доводов. Карфаген должен быть разрушен! Ведь подставлять голову под французские пули будут не англичане, а русские, так чего же, в самом деле, медлить? Он вместе с Ростопчиным клеветал на Кутузова Александру I, обвиняя фельдмаршала в нерешительности, медлительности и вообще во всех смертных грехах. Вильсон хотел, чтобы русскими войсками командовал Беннигсен — с ним он легко бы сговорился.