Кутузов
Шрифт:
— Дождались-таки!
Сотника зацеловали, наперебой предлагали ему угощение — кто водки, кто табачку, кто чаю — и засыпали вопросами. Всем, особенно москвичам, хотелось знать: как матушка Первопрестольная. Но сотник раньше в Москве никогда не бывал, а в сожженной успел разглядеть немного — генерал тотчас же отправил его с донесением к светлейшему.
Сотник только мог сказать, что кремлевские соборы целы — он видел собственными глазами! — и Иван Великий стоит, но без креста: крест увезли французы. А так — кругом — одни печные трубы да груды кирпича и камней…
— Вот негодяи!
— Теперь не скажешь: "Что матушки Москвы и краше и милей!.."
— Прежде говорили: славна Москва калачами да колоколами, спешили
— Калачей не встречал, а ходебщики по пепелищам бродят, — рассказывал сотник. — Видал, баба в кичке и французской шинели носила какой-то бурый студень, мужик в зипуне и гусарской медвежьей шапке — гороховый кисель.
— Торг, стало быть, идет?
— Идет. Разный. Старушка предлагала мне охапку французских палашей. Спрашиваю: "Куда тебе палаши, мамаша?" — "Голубчик, говорит, избавь старуху от тяжелой ноши! Дешево, говорит, отдам. Сгодятся на косари щипать лучину!"
— Да, и смех и горе!
Главнокомандующий в этот же день дал приказ:
"Неприятель, с самого вступления в Москву жестоко обманутый в своей надежде найти там изобилие и самый мир, должен был претерпевать всякого рода недостатки. Утомленный далекими походами, изнуренный до крайности скудным продовольствием, тревожимый и истребляемый повсюду партиями нашими, кои пресекли у него последние средства доставить себе пропитание посредством сбора от земли запасов, потеряв без сражения многие тысячи людей, побитых или взятых в плен отделенными нашими отрядами и земскими ополчениями, не усматривая впереди ничего другого, как продолжение ужасной народной войны, способной в краткое время уничтожить всю его армию, видя в каждом жителе воина, общую непреклонность на все его обольщения, решимость всех сословий грудью стоять за любезное Отечество, претерпев шестого числа октября при учиненной на него атаке сильное поражение и постигнув, наконец, всю суетность дерзкой мысли одним занятием Москвы поколебать Россию, предпринял он поспешное отступление вспять, бросив на месте большую часть больных своих, и одиннадцатого числа сего месяца Москва очищена".
А через несколько дней, уже за Вязьмой, в главную квартиру приехал из Москвы дворовый человек квартирмейстерского штаб-ротмистра князя Гагарина, лысый, шестидесятилетний, но шустрый Яшка. Яшка был оставлен с другими дворовыми в Москве стеречь господский дом и пережил в ней все невзгоды нашествия. Старый князь Гагарин, вернувшись из имения в Москву (княжеский дом случайно уцелел), послал Яшку к сыну в армию — проведать его и обо всем рассказать.
Яшка целый вечер рассказывал квартирмейстерским офицерам, как французы входили в Первопрестольную, как жгли и грабили ее, как уходили, взорвав башни Кремля, и про то, что Иван Великий без креста "как с размозженной золотой главой" и что Грановитая палата без крыши и с закопченными стенами, и многое другое. Рассказывал словоохотливо, но степенно, чинно, без шуток.
А потом в тесной крестьянской баньке, где помещались штабные денщики, Яшку угощали ужином и водкой. И Яшка рассказывал своему брату мужику-денщику совсем по-иному:
— Грабили, окаянные, грабили знатно! Особливо старались немцы да поляки. В первый же день, как только пришли, в нашей церкви стоял гроб с покойницей. Так немчура мертвое тело вытряхнула — не спрятано ли, мол, чего. Туфли с покойницы содрали и косыночку смертную с шеи. Не щадили ни живого ни мертвого, ни старого ни малого. Вот несет баба годовалого ребеночка. Ну, что они с бабой делали, известно. Но ребеночка-то хоть не тронь, подлая твоя душа! Так нет же, пеленки развяжут, расшвыряют — нет ли в них чего, — плевался лысый Яшка. — А бывало, среди горя — и смех. По первости, как загорелся Охотный, побежал и наш брат — все равно, мол, сгорит. У Ланских лакей есть, Меркул, — маленький,
— Погодите, а сколько же они, окаянные, пробыли в Москве? — задумался коновницынский Иван.
— Со второго сентября по одиннадцатое октября, — быстро ответил Яшка. Это он помнил как "Отче наш".
— Стало быть, сорок суток! Но, однако ж, пришлось им смазывать пятки…
— Да, пришлось! — продолжал Яшка. — И уходили все двунадесять языцы, как настоящие нищие, не хуже нас обносивши. Все в лохмотьях, словно их собаки драли. И обернувши во что горазд: тут и зипун, и бабья юбка, и лошадиная попона — чего хочешь, того просишь! Один натянул на себя салоп, другой — поповскую ризу. Как ряженые. Настоящие святки! А за ними пушки, а за пушками фуры, и коляски, и кареты. И в каретах, братцы мои, бабы. Ихние жены аль приятелки, кто знает. Одним словом, мамзели. Одна сидит в телеге и сама правит, а телега доверху нагружена: и перина, и самовар — всякой масти по части, а наверху кинарейка, не вру, ей-богу! Желтенькая такая! Солдаты вброд реку переезжали. Вздумала и эта мамзелька за ними, да забрала чуть в сторонку, попала на быстрину. Лошадь стала вертеться, мамзелька как закричит благим матом, а французы на нее никакого внимания. Тут наши молодцы дворовые смекнули — кинулись в воду, столкнули мамзельку в реку, лошадь под уздцы, вывезли телегу на берег и пустились вовсю к Остоженке. Ищи-свищи! А мамзелька стоит на берегу, юбки выше колен задравши, и голосит! — мотал головой от смеха пьяненький Яшка.
Денщики тоже хохотали: понравилось!
— От як сказано: вiд вовка тiкав, а не ведмедя натрапив, — утирал веселые слезы кутузовский Ничипор.
В одно погожее октябрьское утро бабы, вставшие доить коров, услыхали отдаленные пушечные выстрелы. Деревня встревожилась: война снова приближалась.
Черепковский усилил дозоры и уже не решался уходить с партизанами дальше деревенской околицы. Старики и малые дети опять потащились в надоевшие темные лесные землянки. По ночам небо рдело заревами далеких пожаров — становилось еще тревожнее.
По деревням — от дозора к дозору — понеслась радостная весть: француз оставил Москву и с боями уходит восвояси. И в бессильной злобе жжет на пути все поселения, которые не успел сжечь прежде.
— Холодно у нас. Потянулись, как журавли к теплому краю!
— Да, мы их неплохо подогрели!
— Пришло и на них, окаянных, невзгодье! — ликовали крестьяне.
Затем выстрелы снова утихли. Французы не показывались. А однажды под вечер в деревню с неожиданной стороны — с севера — въехало с полсотни верховых. Увидав конных, крестьяне сначала встревожились, но Левон сразу признал: свои, донцы-молодцы!
Казаков встретили, как родных. Станичники рассказали: франц улепетывает домой. Кутузов идет сбоку, а атаман Платов и генерал Милорадович гонят француза перед собой по старой Смоленской дороге.
В избе у старосты поместился сотник. Увидев Черепковского и Табакова, он спросил:
— А вы кто такие?
— Солдаты Виленского пехотного полка, ваше благородие. Взяты в плен под Бородином. Бежали из плена и партизаним! — четко ответил Черепковский.
— Они у нас всеми партизанами командуют, — сказал староста.
— Добро, добро! Помогайте нам, — похвалил сотник, подкручивая усы.
— Дозвольте, ваше благородие, узнать, а далеко ли наша двадцать седьмая дивизия? — спросил Табаков.
— Еще далече! Еще партизаньте! Успеете нагнать!
— А ежели мы пойдем навстречу?
— Теперь на каждом шагу полно французишек. Наши донцы еще, чего доброго, не разберутся да возьмут вас в дротики! — рассмеялся сотник. — Лучше обождите, пока вся их орда пройдет по дороге!
К утру казаки тронулись дальше.