Кузен Понс
Шрифт:
— Да, сударь.
— И шена есть?
— Да, сударь.
— Восьмешь менья в стольовники? Я хорошо заплатшу, у менья девятьсот франков ренти, а шить мне остальось недольго... Я тебья не буду стеснять... Я все ем... Мнье только трубка моя нушна... А тебья я люблю, ведь только ми с тобой над Понсом и поплякали.
— Я бы, сударь, всей душой, да только... можете себе представить, господин Годиссар мне такую нахлобучку дал...
— Нахлобутшку?
— Попросту говоря, намылил голову.
— Намилиль гольову?
— Ну, ругал меня за то, что я принял в вас участие... Если вы хотите перебраться ко мне, надо все в тайне держать! Да только не думаю, чтоб вам у
— Я лютше буду шить в бедном доме зердетшного тшельовека, пошалевшего Понса, тшем в Тюильри с тиграми в облике тшельовека! Я ушель от Понса, потому што там тигри, они готови все поширать.
— Идемте, сударь, — сказал ламповщик, — посмотрите сами... Есть у нас отдельный чуланчик... Посоветуемся с женой.
Шмуке покорно, как ягненок, побрел за Топинаром, и тот привел его в ужасную трущобу, подлинную язву Парижа. Место это называется кварталом Бордэн. Это узкий проулок, с доходными домами по обе стороны, выходящий на улицу Бонди в том месте, где ее лишает доступа света огромное здание театра Порт-Сен-Мартен, выросшее словно бородавка на лице Парижа. Проулок идет от улицы Бонди вниз и спускается к улице Матюрен-дю-Тампль, а за нею упирается в другую улицу, образуя тупик в форме Т. На этих двух уличках, так необычно расположенных, стоит примерно тридцать шести— и семиэтажных домов, где в каждом дворе и чуть ли не в каждой квартире чем-то торгуют, столярничают, портняжничают, сапожничают... Это Сент-Антуанское предместье в миниатюре. Здесь делают мебель, занимаются резьбой по металлу, шьют театральные костюмы, работают по стеклу, разрисовывают фарфор — словом, здесь создаются все причудливые разновидности парижских изделий. В этом непривлекательном с виду проулке, грязном и бойком, как сама торговля, всегда топчется народ, снуют тележки, грохочут ломовики; густо его населяющий люд вполне ему соответствует. Это мастеровые, народ умелый, но все их умение поглощается ремеслом. Топинар поселился в этом квартале, где процветали всяческие ремесла, привлеченный дешевизной квартир. Он жил во втором от угла доме, по левую руку. Из его квартиры, на шестом этаже, были видны еще сохранившиеся сады трех или четырех больших особняков на улице Бонди.
В топинаровской квартире было две комнаты и кухня. В первой комнате спали дети. Там стояли две некрашеные деревянные кроватки и колыбель. Во второй — супруги Топинары; обедали на кухне. Над кухней имелось что-то вроде чердака, высотой в шесть футов, с оконцем, выходящим на оцинкованную крышу. В эту верхнюю каморку вела некрашеная деревянная лестница без перил. Благодаря этому чулану, именовавшемуся комнатой для прислуги, помещение, которое занимали Топинары, считалось квартирой с удобствами и сдавалось за четыреста франков. Входная дверь вела в сводчатую прихожую, назначением которой было скрыть от входящего кухню; прихожая освещалась круглым окном из кухни и состояла, собственно говоря, из трех дверей: двери в детскую, в кухню и на лестницу. Пол в квартире был выложен плитками, стены оклеены дешевыми обоями, по шести су за кусок, в каждой комнате был камин с колпаком, покрашенный простой коричневой краской. В этих трех комнатах жила семья из пяти человек — муж, жена и трое детей. Легко догадаться, что везде, куда добрались детские ручонки, стены были исцарапаны и изодраны. Человек с достатком и представить себе не может, до чего скудна кухонная утварь в таких семьях: сковорода, котел, вертел, кастрюля, два-три жестяных кувшина и плитка. Фаянсовая посуда, коричневая с белым, стоила не больше двенадцати франков. Обедали за тем же столом, на котором готовили. Всю мебель составляли два стула и две табуретки. Под плитой стояла корзина с углем и дровами. А в углу — лохань, в которой стиралось белье, что обычно происходило в ночное время. В детской, где были натянуты веревки для сушки белья, на стенах висели театральные афиши и картинки, вырезанные из газет или из проспектов иллюстрированных книг. С шести часов, когда родители уходили в театр, хозяйство возлагалось на старшего сына Топинаров, учебники которого валялись в углу. У простонародья во многих семьях дети шести-семи лет уже заменяют мать младшим сестрам и братьям.
Из этого коротенького наброска ясно,
— Еще этаж! — начиная с третьего этажа стал предупреждать Топинар, но Шмуке был так поглощен своим горем, что даже не соображал, подымается он наверх или спускается вниз по лестнице.
Когда театральный служитель, одетый, как обычно ходят рабочие сцены, в холщовую блузу, открыл дверь, послышался голос мадам Топинар:
— Тсс-тсс, дети, тсс-тсс, папа пришел!
Дети, надо думать, ничуть не боялись отца: старший, вспоминая виденное в цирке, оседлал половую щетку и командовал атакой, вторая трубила в жестяную дудку, а третий замыкал шествие. Мать шила театральный костюм.
— Тише! — громко крикнул Топинар. — А не то порка будет! Их никогда не вредно постращать, — шепнул он Шмуке. — Послушай, милочка, — обратился он к жене, — это господин Шмуке, друг бедного господина Понса; ему некуда деться, и он очень хотел бы перебраться к нам; я уж ему говорил, что живем мы не ахти как, на шестом этаже, что можем предложить только чулан, но господин Шмуке настаивает...
Шмуке сел на стул, пододвинутый ему хозяйкой, а ребятишки, смущенные появлением чужого, жались друг к другу и молча внимательно его разглядывали, тут же отводя глаза, потому что дети, как и собаки, скорее угадывают чутьем, чем разбираются рассудком. Немец смотрел на детишек, особенно на пятилетнюю белокурую девчурку с прекрасными волосами, ту, что трубила в дудку.
— Она похоша на немецкую девотшку, — заметил Шмуке, поманив ее пальцем.
— У нас, сударь, вам будет очень неудобно, — сказала хозяйка, — я бы уступила вам нашу спальню, да только мне от детей уйти нельзя.
Она открыла дверь в спальню и пропустила туда Шмуке. Эта комната была предметом ее гордости. Кровать красного дерева под голубым коленкоровым пологом с белой бахромой. На окнах занавески из того же коленкора. Комод, секретер, стулья тоже были красного дерева и содержались в чистоте. На камине стояли часы и подсвечники, по-видимому подарок разорившегося директора, портрет которого — плохой портрет работы Пьера Грассу — висел над комодом. Дети, которым вход в это святилище был строго-настрого запрещен, с любопытством заглядывали туда.
— Здесь бы, сударь, вам было неплохо, — сказала капельдинерша.
— Нет, нет, — ответил Шмуке, — шить мне остальось недольго, мне только уголь нушен, где би умирать.
Закрыв дверь в спальню, хозяйка повела гостя в мансарду, и Шмуке, как только вошел, сразу же воскликнул:
— Вот и отлитшно! Без Понса я тоше так шиль.
— Ну что ж, купите складную кровать, два тюфяка, подушку, два стула и стол. От этого не разоришься... стоить это может пятьдесят экю, не больше, за те же деньги и таз с кувшином, и коврик к кровати купите...
Договорились обо всем. Остановка была за малым — не хватало пятидесяти экю. Театр был рядом, и Шмуке, увидев, как огорчены его новые друзья, решил просить у директора свое жалованье. Он тут же отправился в театр и прошел прямо к Годиссару. Директор принял его с несколько церемонной вежливостью, как обычно принимал артистов, и был очень удивлен, когда Шмуке попросил у него свое месячное жалованье. Однако, сверившись с книгами, он признал, что просьба правильна.
— Да, милейший, — сказал директор, — немцы народ дотошный, даже в горе они своего не упустят... Я полагал, что вы удовлетворитесь тысячей франков наградных, и считал, что мы в расчете. Ведь вам выдано годовое жалованье!