Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Но могу я тебя спросить: что это — твоя Словакия?
— Ничего не спрашивай.
— Это свершится… теперь?
— Не спрашивай.
— Но ты… но крайней мере явишься, хотя бы однажды?
Она молчала.
— Обещай, что явишься.
Она все еще молчала.
— Я прошу тебя: обещай…
Она подняла вновь глаза на стену и быстро отошла от нее — будто стоять здесь было уже небезопасно.
— Прошу… обещай…
— Хорошо.
…Он пошел на Кузнецкий бульварами: от Никитских ворот к Петровским, от Петровских к Сретенским. Ветер стих, погода переменилась. Сейчас день был солнечным, обильно снежным и нехолодным, одним из тех зимних московских дней, когда наступающая весна угадывается не столько по теплу, сколько по резкости света и особой окраске теней — они лилово-голубые…
Он шагал на Кузнецкий… Есть в Софе эта цельность, определившая всю ее жизнь, и не в твоей воле изменить это даже в малейшей степени. Все будет так, как предсказано ее первосутью, а это значит: она решила взойти на свою трудную вершину, и она на нее взойдет. Если попытаешься воспротивиться, только усилишь ее муки. Поэтому смирись и, пожалуй, жди. Преодолеет она этот хребет, не будет вернее друга… Вот Глаголев сказал: «Смерть для них большее благо, чем то великое, ради которого они идут на смерть». В чем-то Глаголеву изменило чувство меры, но всего лишь в чем-то — в формуле Маркела Романовича есть и правда. Поэтому все, что можно сделать, должна пронизать одна мысль: «Заклинаю — остерегись!..» Если ты не успел это сказать, скажи…
17
Тамбиев выехал в Котельниково на другой день после того, как советское радио передало первое сообщение о том, что попытки Манштейна прорвать сталинградское кольцо успеха не имели. Поехал Галуа, а вместе с ним новое лицо в корреспондентском корпусе: Боб Хоуп.
Поезд ушел из Москвы в предвечерние сумерки, и Николай, предвкушая долгую дорогу, завалился спать. Он не знал, как долго проспал и как далеко проехал, когда в зыбком сне, быть может полуночном, а возможно, и рассветном, услышал голос, показавшийся ему необыкновенно знакомым.
— Да мне Тамбиева — он должен быть здесь! — произнес человек и топнул, очевидно обивая с ботинок снег.
Как ни трудно было проснуться, Тамбиев привстал. Казалось, сон набросил на тебя тридцать три одежонки, и не просто разметать их, из-под них выбраться. Кто бы это мог быть, да еще бог знает где?
— Николай Маркович, здесь вы?.. Живо одевайтесь — у нас нет и получаса!..
Кожавин!.. Ну, разумеется, возвращается с Гофманом из Сталинграда и ненароком узнал, что встречным поездом едут корреспонденты в Котельниково.
— Сразу видно, что время даром не теряли — управились! — заметил Тамбиев, пытаясь, как некогда в красноармейских лагерях на Урупе, одеться, будто по тревоге. — Который час?
— Почти шесть — скоро рассвет! Да вы поживее… Поговорим на воздухе, Николай Маркович, наш поезд рядом! — произнес Кожавин и направился к выходу.
Они вышли. Мороз был крепким — недаром ночь напролет проводники шуровали кочергой в топке. Но до рассвета было далеко — свет пока был не столько от неба, сколько от снега.
— Удержим Сталинград, Игорь Владимирович? — спросил Тамбиев.
— Ватутин сказал Гофману, что удержим.
— Ватутин?
— Да, Гофман беседовал с ним позавчера на рассвете в Серафимовиче. Ватутин не спал несколько ночей и клевал носом, но, просыпаясь, улыбался; одним словом, настроение у него хорошее. Он даже показал карту Гофману, которая свидетельствовала: там им крышка!..
— А как Гофман? На что обратил внимание?
— Он все старался ухватить, как много американской техники под Сталинградом, даже пытался вывести процент…
— И вывел?
— Да, конечно. Говорит: немного. Меньше, чем думал.
— А в остальном?
— Странно, но, как мне показалось, у Гофмана своя система наблюдать фронт. Понимает, что приехал на фронт на неделю, а поэтому не в его силах охватить явление, а вот то, что можно назвать признаком явления, — в его силах…
— Солнце — за горизонтом, но облака светятся? — спросил Тамбиев.
— Да, пожалуй. Ну вот признаки явления, которые он засек: немцы обмундированы так же
— У Сталинграда должно быть продолжение?
— Не знаю, понял ли это Гофман, но мне это очевидно: наши готовы набросить на Сталинград второе кольцо. Вы поняли: второе кольцо! Вы только представьте себе: все войска, которые пытаются пробить сталинградский обруч, должны искать спасения, и вместо того, чтобы рваться на восток, устремятся на запад.
— Но у нас есть силы для второго кольца, Игорь Владимирович?
— По-моему, есть…
— Их и для Котельникова хватит?
— Котельниково — это особо… Эх, жаль, что вас не будет в Сталинграде, — бросил не без огорчения Игорь Владимирович.
— Что так? — спросил Тамбиев.
— На этой самой переправе, где кончается восток и начинается запад, ну там, где вода клокочет от падающих снарядов, как крутой кипяток на огне, и эту воду даже мороз не берет, кого бы вы думали я встретил на этой переправе? Бардинского отпрыска, вот кого. Нет, узнал его не я, он меня. Если быть точным, то узнал потому, что рядом был Гофман. Оказывается, даже в этом адовом огне знатный американский гость — событие. Одним словом, пока налаживали переправу, как сказал молодой Бардин — третий раз за сутки, нас увели от греха подальше, за бронетранспортер, что, как я заметил, вызвало у того же Бардина улыбку. «Как ни скачи — пулю не обскачешь, — засмеялся он уже в открытую. — Все эти меры предосторожности на войне никого не спасали». — «На войне человек становится суеверным?» — спросил я. «При этом так быстро, как это только может произойти на войне», — согласился он смеясь. Я спросил, что надо передать отцу. Он сказал, что на прошлой неделе, когда немцы в очередной раз обратили мост в щепы и он попал в холодную купель, всему этому оказался свидетелем командарм Крапивин. «Э-э-э, так это же твоя стихия! — молвил командарм, когда Бардин вынырнул из-под рухнувшего моста и выполз на льдину. — Быть тебе адмиралом!» — «Это как же ад-дд-мирра-лом?» — спросил Бардин, стуча зубами. «Ну вот сменишь одежду, тогда объясню», — пообещал командарм, но в тот раз не договорил. Не успел. По мосту, который был сшит на скорую руку, командарм умчался в Сталинград. Умчался, но обещания своего не забыл — прислал нарочного и уволок Бардина на тот берег реки в блиндаж под тремя накатами. Стуча кулаком по карте, разостланной на столе, и время от время смахивая с карты солому и щебень, что обильно сыпались с потолка при каждом вздохе пушек, наших и немецких, командарм сказал Бардину: «Нет, я не обмолвился — быть тебе адмиралом. Собери с дюжину таких парней, как сам, а мы подумаем о деле. Вон какая длинная дорога впереди: о деле». Командарм дал понять, что сказал все, и Бардин, дождавшись ночи, выполз наружу. Только ночью и можно было добраться до того берега, да еще на четвереньках. Полз и думал: о какой длинной дороге может быть сегодня речь, фантазия, и только! Командарм сказал «адмирал» и не засмеялся, а надо было засмеяться, потому что без смеха такое не произнесешь! Не казалось бы это фантазией, может быть, и встал бы с четверенек на ноги и обернулся назад, туда, где, по словам командарма, и лежит этот длинный путь, а то ведь не было желания встать и обернуться. Вот так и дотянул до того берега — фантазия…
Игорь Владимирович выдержал паузу, припоминая, все ли он сказал Тамбиеву о молодом Бардине или нет, потом молча протянул руку и ушел. А Тамбиев думал сейчас даже не о новых «адмиральских» обязанностях Сережки, а о той первой фразе, с которой начал свой рассказ Игорь Владимирович о молодом Бардине. Да, да, об этих Сережкиных словах: «как ни скачи — пулю не обскачешь». Наверное, это его и прежде не стерегло, не заставило быть осторожным… Больше того, внушило уверенность: там, где не суждено тебе сложить голову, тебя и артиллерийский снаряд не возьмет, а вот там, где суждено… Попробуй объясни ему, что с такой верой прямая дорога на тот свет. Но вот что интересно: прежде нам казалось, что человека защищает от суеверия сама его молодость. Да, сама молодость является гарантией того, что человек не подвластен суеверию. Ну, а как объяснить это в случае с Сережкой?