Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Как же она была сейчас хороша! Эта лучистость, которой были полны глаза и которая, словно пролившись, лежала на ее лице, пригасив его краски, казалось, была только у нее… И певучесть, что была в ее голосе, чуть-чуть грудном и чистом, казалось, тоже напитана этой лучистостью. И смех ее, которого она стеснялась, закрывая лицо руками, тоже был напитан этой лучистостью… Все казалось: в ней должна быть эта верховная и чуть-чуть суеверная могущественность, которая собрала в одном человеке достоинства, каждое из которых может сделать его сильным…
— Ты все еще думаешь об этом? — она подняла глаза к потолку — имелся в виду разговор с Глаголевым. — Пойми, умрет Александр Романович — и я умру, как, впрочем, после моей смерти и он жить не будет… Ты понял меня, понял? — Она необычно встревожилась, очень хотелось, чтобы Тамбиев ее понял. — А вот случись так, что меня не станет, Маркел Романович будет жить…
— Если даже так и произойдет, вины Маркела тут нет, — горячо возразил Тамбиев — уж он, Тамбиев, не поднимет руки на Маркела. — Я видел, как он тебя ждал, — это любовь.
— Нет, это не любовь, это одиночество… Прости меня, эгоизм — болезнь липучая, от нее так просто не отделаешься, хотя сознание, что ты эгоист, это уже хорошо.
— Маркел осознал?
— Наверно, но он тут ни при чем — пришел час, он и осознал.
— Час прозрения?
— Час одиночества.
— В твоих мыслях — порядок завидный, но это не похоже на Маркела. Пойми, он добр.
— А его доброта не враждует с его эгоизмом.
— Доброта ненастоящая?
— Как говорит моя тетка-словачка: «Не важно, считают ли тебя добрым люди, важно, чтобы ты сам считал себя таким».
— Тебе не жаль его?
— Жаль, но я ничего не могу с собой поделать.
— Но у тебя и желания нет… что-то сделать?
Она задумалась.
— Главное для меня — отыскать правду: когда я найду ее, я ее раба.
— Правда у Александра?
— Можно сказать и так.
— Она может быть у Александра, если Маркел виноват, но разве есть тут его вина? — спросил Тамбиев, он все еще надеялся защитить Маркела. — Когда ты потеряла мать, Маркел все еще был на колесах, казенных колесах… Эти его военно-дипломатические миссии вначале к славянам западным, потом южным… Куда ему было с тобой?
— Мать, что оставляет свое дитя, уже не мать, а почему должен быть иной закон для отца, тем более что уже нет и матери? — Она усмехнулась. — Военно-дипломатические миссии — это очень много, но в данном случае недостаточно…
— Но согласись: если у Александра не только правота, но еще и доброта, пусть явит он эту доброту — сострадание к брату благо… Не так ли? — настаивал Николай, настаивал теперь по инерции, ее доводы были крепче — ей не надо было импровизировать, ее доводы были определены жизнью.
— А при чем здесь Александр Романович? — спросила она. — Все во мне, все во мне!
Как заметил Тамбиев еще прежде, была в ней участливость, даже душевная мягкость, а вместе с этим непоколебимость железная — все, что
— Но когда возникла земля прадедов, Маркел благословил? — спросил Тамбиев, понимая, что не так-то просто ответить на этот вопрос — в самом деле, Маркел благословил ее полет в Словакию, а вот Александр… нет, нет, Александру не просто было дать свое согласие.
— Маркел сказал «да», — ответила она тихо — ну конечно же, смятение объяло и ее.
— А Александр?
Она молчала, только встрепенулись ее ресницы и загасили густую синь глаз, — наверное, и ей не просто сейчас собраться с мыслями.
— Александр не мог сказать «да»…
— Погоди, да не тут ли ответ на все вопросы? — спросил Тамбиев осторожно; казалось, он обрел козырь, какого не имел до сих пор, но, странное дело, радости не испытал, напротив, испытал тревогу. — Значит, тот, кто благословил на святое… судим?
Она села подле него на тахту, руки ее дрожали.
— Нет, нет, все не так просто и, прости меня, примитивно… Маркел сказал: «Иди», а вот Александру потребовалось больше времени на решение. «Да готова ли ты к этому?» — спросил он меня… Понимаешь: в его вопросе был страх за меня…
— Он имел право на этот страх? — спросил Тамбиев.
— Имел. Он — отец.
Они вышли из дома. Снег, выпавший в полдень, не успел обрасти настом, и ветер гнал по двору белые вихри.
— Подождем здесь минуту, — она посмотрела на темную стену дома рядом — дом охранял их от ветра.
Они вошли в это кирпичное ущелье и, подняв глаза, увидели: красные стены, выросшие у них за спинами, точно подталкивали их друг к другу, точно говорили: «Глупые, вам все равно не разминуться в этой жизни, у вас одна дорога, а по сторонам стены, вот такие…» И то ли от беспомощности, то ли от злости, которая поднялась в нем и завладела им, то ли от обиды, а может, от отчаяния, ему захотелось взорвать ее снисходительно-безразличное состояние.
— Послушай, Софа, — произнес он. — Нет, нет, дай сказать мне… — он упер руки в противоположную стену, и Софа оказалась точно в ограде. — Вот отец твой, — поднял он глаза — их дом был рядом, — и вот я… — он перевел дух, нет, слов решительно не было. — Что тебе еще надо?
Она засмеялась — в смехе была робость, это он почувствовал безошибочно.
— Тебе нужен человек, который бы нес тепло в эту стужу, — ответила она и этим «тебе нужен» словно указала ему его место — все вернулось к старому берегу. — А я скиталица, и со мной лишь ветер, вот такой…
Она ссутулилась, ей стало зябко. Сейчас и он заметил: в кирпичном ущелье, как в трубе, гудел ветер.
— Только не смейся надо мной: я должна сделать что-то настоящее, — она не без опаски посмотрела на стену, что возвышалась над нею, будто стена грозила обвалиться. — Должна сделать, и ты… меня уже не отвратишь.