Квартал Тортилья-Флэт. Гроздья гнева. Жемчужина
Шрифт:
— Ничего не осталось, — сказал Джоуд. — А инвентарь был хороший. Ничего не осталось.
Кэйси сказал:
— Будь я и по сию пору проповедником, я бы рассудил так: это десница божия вас покарала. А сейчас просто не знаю, что и подумать. Я здесь давно не был. Ничего такого не слышал.
Они пошли к колодцу, пошли к нему по вспаханной и засеянной земле, пробираясь сквозь кусты хлопчатника, на которых уже завязывались коробочки.
— Мы здесь никогда не сеяли, — сказал Джоуд. — У нас во дворе грядок не было. А сейчас тут с лошадью и не повернешься, сразу все затопчет.
Они остановились у старой, рассохшейся колоды. Травы, которая всегда растет в таких местах, под ней уже не было, и сама колода рассохлась и дала трещину. Болты,
— Хороший колодец был, — сказал он. — А сейчас без воды. — Ему, видимо, не хотелось заходить в дом. Он стоял у колодца и бросал туда комок за комком. — Может, все умерли? — сказал он. — Да я бы услышал об этом. Уж как-нибудь да услышал.
— Может, в доме оставлено письмо или еще что-нибудь? Они ждали тебя?
— Не знаю, — ответил Джоуд. — Навряд ли. Я сам только за несколько дней до выхода узнал, что меня отпускают.
— Пойдем в дом, посмотрим. Вон он как покосился. Будто кто своротил его. — Они медленно пошли к осевшему дому. Два столбика, поддерживавшие слева навес над крыльцом, были выворочены, и навес касался одним краем земли. Угол дома был проломлен. Сквозь расщепленные доски можно было заглянуть в угловую комнату. Входная дверь стояла открытой внутрь, низкая дверца перед ней, едва державшаяся на кожаных петлях, была распахнута наружу.
Джоуд стал на нижнюю приступку крыльца — толстый брус, двенадцать на двенадцать дюймов.
— Приступка на месте, — сказал он. — Уехали или мать умерла. — Он протянул руку к низкой дверце. — Будь здесь мать, так бы не болталась. Что другое, а это мать всегда помнила — следила, чтобы дверца была на запоре. — Взгляд у него потеплел. — Все с тех пор, как у Джейкобсов свинья сожрала ребенка. Милли Джейкобс ушла зачем-то в сарай. Вернулась домой, а свинья ребенка уже доедает. Милли тогда была беременная; что с ней делалось — просто себя не помнила. Так с тех пор тронутая и осталась. А мать это на всю жизнь запомнила — чуть из дому, так дверцу сейчас же на крючок. Никогда не забывала… Да… или уехали… или умерли. — Он поднялся на развороченное крыльцо и заглянул в кухню. Окна там были все перебиты, на полу валялись камни, стены и пол прогнулись, повсюду тонким слоем лежала пыль. Джоуд показал на разбитые стекла и камни. — Это ребята, — сказал он. — Они двадцать миль пробегут, только бы швырнуть камнем в окно. Я сам такой был. Ребята всегда пронюхают, где есть нежилой дом. Стоит только людям выехать, они уж тут как тут. — В кухне было пусто, плита вынесена, в круглую дыру дымохода проникал дневной свет. На полочке над умывальником лежали штопор и сломанная вилка без черенка. Осторожно ступая, Джоуд прошел в комнату, и половицы застонали под его тяжестью. На полу около самой стены валялся старый номер филадельфийской газеты «Леджер» с пожелтевшими, загнувшимися по углам страницами. Джоуд заглянул в спальню: ни кровати, ни стульев — пусто. На стене — цветная иллюстрация: девушка-индианка, подпись: «Алое Крыло». В одном углу железная перекладина от кровати, в другом — высокий женский башмак на пуговицах, с задранным кверху носком и с дырой на подъеме. Джоуд поднял его и осмотрел со всех сторон.
— Это я помню, — сказал он. — Мать сколько лет их носила. Ее любимые башмаки… Совсем развалились. Да, ясно — уехали и все с собой забрали.
Солнце садилось, и теперь его лучи падали прямо в окна и поблескивали на битом стекле. Джоуд повернулся и вышел из комнаты на крыльцо. Он сел, поставив босые ноги на широкую приступку. Вечернее солнце освещало поля, кусты хлопчатника отбрасывали на землю длинные тени, и около старой ивы тоже протянулась длинная тень.
Кэйси присел рядом с Джоудом.
— Неужели они тебе ничего не писали? — спросил он.
— Нет. Я же говорил, не мастера они писать. Отец умеет, да не любит. Письмо — это для него хуже нет,
Они сидели, глядя вдаль, на поля. Джоуд положил пиджак рядом с собой. Его освободившиеся руки свернули папиросу, разгладили ее; он закурил, глубоко затянулся и выпустил дым через нос.
— Тут что-то неладно, — сказал он. — А в чем дело, не пойму. Чудится мне, что неладно. Дом на боку, все уехали.
Кэйси сказал:
— Вон там подальше канава, в которой я вас крестил. Ты мальчишка неплохой был, только с норовом. Вцепился девчонке в косы, как бульдог. Мы вас крестить во имя духа святого, а ты косу держишь и не выпускаешь. Том говорит: «Окуни его с головой». Я толкаю тебя под воду, а ты разжал руки, когда уж пузыри начал пускать. Неплохой был, только с норовом. А из таких вот норовистых часто хорошие, смелые люди вырастают.
Тощая серая кошка, крадучись, вышла из сарая, пробралась сквозь кусты хлопчатника и подошла к дому. Она бесшумно вспрыгнула на крыльцо и на согнутых лапах подкралась к людям. Потом обошла их, села между ними, чуть позади, и вытянула вздрагивающий кончиком хвост. Кошка сидела, глядя вдаль, туда же, куда глядели и люди.
Джоуд обернулся.
— Смотри! Кто-то все-таки остался. — Он протянул руку, но кошка метнулась от него, села подальше и, подняв лапку, стала лизать подушечки. Джоуд удивленно смотрел на нее. — Теперь знаю, какая здесь беда приключилась! — вдруг крикнул он. — Это кошка меня надоумила.
— Приключилась беда, да не одна, — сказал Кэйси.
— Да! Значит, это не только у нас на ферме. Почему кошка не ушла к соседям — к Рэнсам? И почему обшивку с дома не содрали? Дом пустует месяца три-четыре, а все в целости. Сарай из хороших досок, на доме тес тоже неплохой, оконные рамы целы — и никто на это не позарился. Так не бывает. Вот над этим я и ломал голову, никак не мог понять, в чем тут дело.
— И что же ты надумал? — Кэйси нагнулся, снял туфли и пошевелил длинными босыми пальцами.
— Сам толком не знаю. Похоже, тут и соседей никого не осталось. Иначе бы доски не уцелели. Помню, как-то на рождество Альберт Рэнс уехал в Оклахому — собрался всем домом, с ребятишками, с собаками. Поехали погостить к его двоюродному брату. А соседи решили, что Альберт совсем удрал и никому не сказался, — может, от кредиторов или женщина какая его донимала. Через неделю приезжает он обратно, а в доме чисто: ни плиты, ни кроватей, ни оконных рам, обшивку и то ободрали с южной стороны, в комнату хоть со двора заглядывай — прореха в восемь футов. Он подъехал к дому, а Мьюли Грейвс в это время двери и колодезный насос вывозит. Альберт потом недели две ходил по соседям, собирал свое добро.
Кэйси с наслаждением почесывал босые ступни.
— И никто не стал спорить? Так все и отдали?
— Конечно, отдали. Воровать никто не хотел. Думали, он уехал совсем, ну и взяли, кому что надо. Он все получил, кроме диванной подушки — бархатной, на ней индеец был вышит. Альберт требовал ее с нашего деда. В нем, говорит, индейская кровь, вот подушка ему и приглянулась. Что верно, то верно, подушку забрал наш дед, но не потому, что там индеец. Понравилась, и все тут. Везде ее таскал за собой, где сядет, под себя подсовывает. Так и не отдал Альберту. Говорил: «Если уж он без этой подушки не может жить, пусть приходит. Только без ружья чтобы не являлся, я стрелять буду, башку ему снесу, если он попробует сунуться ко мне за моей подушкой». В конце концов Альберт сдался и подарил деду подушку. А у деда из-за нее ум за разум зашел. Начал собирать куриные перья. Задумал целую перину себе сделать. Только ничего из этого не вышло. Завелась у нас под домом вонючка. Отец прихлопнул ее доской, а мать сожгла все перья, чтобы вонь отбить. Не то просто хоть беги из дому. — Джоуд рассмеялся. — Дед у нас крутой старикан. Сидит себе на подушке, — пусть, говорит, Альберт приходит за ней. Я, говорит, этого болвана наизнанку выверну, как штаны.