Квартет Розендорфа
Шрифт:
Это можно было истолковать и так: я буду руководить вами и вы достигнете нужных высот. Хотя я не имел этого в виду. Он надолго замолчал. Лицо его было замкнуто, но в глазах метался вопрос. Наконец он решился заговорить:
— Боюсь, я разочарую вас.
— Квартет — это не католический брак.
Я подумал, что он боится испытания. Люди чувствительные, страшащиеся разочарований, предпочитают не испытывать себя.
Но он удивил меня:
— Я еще не уверен, хочу ли посвятить этому жизнь.
Я решил, что он меня неправильно понял и полагает, будто я собираюсь создать квартет профессионалов, который вышел бы из оркестра и занимался исключительно камерной музыкой. Поэтому я ответил:
— Дай Бог, чтобы мы могли посвятить этому жизнь.
К моему удивлению, он имел в виду музыку вообще. У него еще не созрело решение, быть ли ему музыкантом, объяснил он.
— А кем же вы хотите быть?
Долгое его молчание было просто оскорбительно. Он словно сомневался, способен ли я понять. Наконец он с некоторым замешательством (отношу это замешательство в его пользу) и поспешно, точно отделываясь от мучительной мысли, произнес:
— Может, вернусь в молодежное поселение, им нужен учитель еврейской истории, да и бывший управляющий цитрусовыми плантациями ушел от них.
— Когда вы решите?
Это был каверзный вопрос, и он это почувствовал. Я выражал сомнение в серьезности его намерений. Как будто он только рисуется благородными помыслами.
— Теперь вы еще больше затруднили мне выбор.
— Что ж, если вы решите в ближайший месяц, скажите мне, еще не будет поздно. Я придержу для вас место.
Он почувствовал, что его реакция задела меня и попытался меня ублажить:
— А кто двое других?
— Я еще не решил. Теперь, когда нас двое, мне есть с кем посоветоваться.
— Это будет уж слишком большая честь для меня, — улыбнулся он.
Я видел, что не ошибся в нем. Он грубоват, но соображает быстро. Он сразу понял, что я не собираюсь советоваться с ним, и не рассердился на меня. Мой шутливый тон не обидел его. Он, видно, нашел его справедливым. Я отнесся к нему так, как он заслуживал. Я сделал ему восхитительное предложение, а он вместо того, чтобы поблагодарить меня, позволил себе сомневаться вслух.
Улыбка его была сердечной, но немного сдержанной, улыбка человека, готового посмеяться над такими вещами, к которым он относится вполне серьезно. Как и надлежит второй скрипке, ведь для этой роли нужен человек с юмором. Юмор Фридмана был мне по вкусу. Правда, впоследствии я убедился, что следует его остерегаться: юмор не распространяется у него на определенные вопросы сионизма и на Иоганна Себастьяна Баха. К тому и другому он относится с благоговением. Но у меня нет сомнения, что мы найдем с ним общий язык. Я открою перед ним некоторые страницы «Музыкальной заутрени» и докажу, что и Бах был не без юмора.
Еще до того, как мы приехали в Тель-Авив, я был уверен в одном: вторая скрипка у меня есть! Фридман не обиделся на то, что я говорю с ним так, как будто он и не упоминал, что еще колеблется. Напротив, лицо его светилось гордостью. Чем больше обдумывал он мое предложение, тем сильнее крепла в нем радость. Словно ребенок, получивший в подарок игрушку, которую можно разбирать и собирать снова. До тех пор, пока мы прибыли в Тель-Авив, он уже позабыл, что хотел работать в коровнике. Он говорил о будущем квартете так, как будто замысел принадлежал ему.
Потом глаз мой остановился на альтистке. Выражение это верно во всех отношениях. Не только я один был очарован с первого взгляда. Когда Эва Штаубенфельд впервые появилась на репетиции оркестра, мы все не могли оторвать от нее глаз. Подобная красота может вызвать подозрения насчет того, только ли один музыкальный талант привел его обладательницу в ряды оркестра. Давно не видел я такой стройной и сильной фигуры. Мало того, точеное арийское лицо, излучающее спокойствие, похожее на лица женщин с хладным взором, глядящие с нацистских пропагандистских плакатов.
Она сидит у первого пюпитра альтов. Место это тоже возбуждает мое любопытство. Неужто она так превосходно играет, что ее выдвинули в обход известных альтистов из лучших оркестров Европы, или здесь имела место
— Это мысль, — произнесла она и протянула длинные пальцы над печкой.
Это была самая длинная фраза, которую я от нее слышал. Да и единственная. Я некоторое время стоял возле нее, глядя на ее пальцы, в которых, казалось, была лишняя фаланга. Заговорить я так и не решился.
Не помню, чтобы женщина когда-нибудь настолько смущала меня.
Я сказал себе, что есть нечто царственное и неприятное в ее надменности. Да и чем она лучше нас? Но мне так и не удалось себя убедить. Она не замечала меня, вовсе не пытаясь притворяться. Потребность в уединении у нее глубока и естественна. У нее нет никакого стремления впечатлять нас какими-то затаенными страданиями, дабы привлечь к себе внимание. Нет и никакого желания оскорблять того, кто попытается приблизиться. Она просто замкнута в какой-то глубокой скуке, от которой ее спасает только музыка. Будем мы ее любить или нет — ей безразлично. Если кому охота влюбляться в царевну-недотрогу — на здоровье. А тот, кто предпочитает синицу в руках, пусть к ней рук не протягивает.
Когда я начал подумывать о том, чтобы привлечь Эву в квартет, у меня уже были некоторые обнадеживающие данные. Она казалась мне подходящей, исходя из трех главных качеств: дисциплина, способность сосредоточиться и серьезность. Но я все же колебался: хороший альтист в квартете должен быть человеком скромным и решительным. Редкое сочетание. А эта женщина казалась мне чересчур спесивой, и я опасался, что мне будет трудно указать ей на ошибку, даже если замечание будет справедливым. А может, и звук у нее холодноватый, невыразительный, как и ее лицо? У нее будет достаточно оснований полагать, что я избрал ее из-за соображений недостойных: захотелось покрутиться вокруг красивой женщины, вот и нашел предлог. А ведь ее ослепительная красота, наоборот, останавливала меня. Я немного опасался, что здесь можно запутаться, а осложнения на сердечной почве не прибавляют здоровья камерному ансамблю. Фридман наверняка испугается ее лица и возненавидит ее, ведь она будет для него символизировать узость музыкантов, не видящих ничего, кроме музыки. У нее не найдешь уважения ни к тем, кто работает в коровнике, ни к священным коровам сионистского мировоззрения. Кроме того я опасался, что если я остановлюсь на Эве Штаубенфельд, мне будет трудно найти виолончелиста. Я не хотел классифицировать виолончелистов по какому-нибудь постороннему принципу. Если мне придется отказываться от каждого, у кого глаза бегают при виде Эвы, то не останется ничего иного, как выбрать единственную в оркестре женщину-виолончелистку. А я уже знаю, что ее брать не хочу. Тот же, кто кажется мне наиболее подходящим, — Бернард Литовский — полная противоположность Эве. Он со всяким готов заговорить, и любое проявление надменности его порядком раздражает.