Кыштымцы
Шрифт:
Ганька спать в ту ночь пошел к Дайбовым. С Кузьмой рядом все же поспокойнее. На другой день Михаил Иванович обратил внимание на Шимановскова и даже присвистнул от удивления: ой-ей-ей, ничего себе синячок кто-то под глазом ему припечатал. Зрачок-то светится через маленькую щелочку.
— Все из-за твоих хлопцев, — пожаловался Шимановсков. — Втянули меня в авантюру.
— Куда, куда? — не понял Мыларщиков.
— В авантюру, куда же еще. У меня и кишки еще в себя прийти не могут.
— Вечно у тебя что-нибудь!
— А ты своих не распускай. Сыщики, понимаешь, выискались. Наты Пинкертоны.
Михаил Иванович заставил Шимановскова толком рассказать о ночном
— Ну и архаровцы! Розгами бы вас по одному месту да в кутузку суток на десять. Мне-то почему не сказали?
— Сами хотели, — вздохнул Кузьма.
— Сами с усами! Да он же вас мог запросто перестрелять, пикнуть бы не успели. Что бы тогда было, соображаете? А не подумали, что он нам нужен был живой?
Ребята молчали. Кузьма протянул Михаилу Ивановичу бумажку. Очередное подметное письмо, на этот раз Тимонину: мол, я тебя буду преследовать, ты так и знай. Отпреследавался.
— Да, обидели вы меня, а больше того огорчили. Я-то на вас надеялся! Придется сдать оружие, не нужны мне такие помощники.
И Мыларщиков поспешил доложить Борису Евгеньевичу о случившемся.
Глаша да Иван
Глаша, Глаша, сколько же тебе лет? В десятом году было двадцать, сейчас, стало быть, двадцать восемь. А что ты видела на своем сиротском веку? Было всего светлых-то два годочка — это сколько с Иваном прожила. Но угнали милого на войну — и не жизнь наступила, горе горькое. Дарьюшку потеряла, Пузанов обижал, голодала и холодала, Ивана ждала. Старухи шипели — сгиб твой Ванька, прибрал его к себе господь-бог. Не жди! А ты ждала. Батятин ластился, сытую жизнь обещал, лишь бы принимала его по ночам. А ты ждала Ивана. Только одна Тоня, добрая и хваткая, была заместо родной сестры. Согревала, когда было холодно, кормила, поила, когда есть было нечего, заступалась, когда обижали злые люди. И дождалась ты светлого праздника — как долгожданный весенний дождик, свалился откуда-то Иван. Да что откуда-то — чуть не с того света. Расцвела снова Глаша, как в первый год замужества. Что там нехватки, когда Иван рядом, похудевший от ран, посуровевший от испытаний, но свой, родной и такой же ласковый, как и прежде. Глаша прямо не дышала на него, глядела и боялась — а может, это все приснилось? Очнется от сладкого сна — и ни Ивана, ни счастья. До того истосковалась душа по человеческому теплу да такому, какое никто, кроме Ивана, ей дать не мог! Ночью проснется, слушает спокойное дыхание мужа и плачет счастливыми слезами. Никогда и никому не отдаст она свое счастье, никто не посмеет отнять у нее Ивана! Михаил Иванович звал на свою работу — это опять стрелять-то? Упаси бог! На динамитный сторожем собирался — еще чего? Этого не хватало! В прошлом году так рвануло среди ночи, земля ходуном заходила, от сторожа один кисет остался. Дождутся весны, огород засадят, за лето всякой лесной ягоды наберут — проживут! Дитенка нового заимеют, можно опять Дарьюшку, а лучше сынка русоволосого, как Ваня.
Глаша, Глаша, есть в твоих глазах еще слезы? Нету слез, выплаканы. Погас румянец — новая беда хуже старой пришибла. Со старой смирилась, привыкла, а эта, как снег в июньскую жару. Застудила душу, помутила разум. Не будет Ивана, не будет и ее, Глаши, — ляжет рядом с ним. Сидит день на лавке, в окно смотрит и ничего не видит.
— Глань, а Глань, ты хоть поплачь, — печалится Тоня Мыларщикова. — Ну поплачь, сиротинушка моя.
Молчит
— Да очнись ты, наконец, чертова девка! Вот возьму кнут да почище Пузанова отделаю! — потеряла терпение Тоня. — Виданное ли дело так себя распускать?! Да жив твой Ванька, жив, слышишь?! Плохо ему, но жив! Дура ты неотесанная! Вставай, говорю тебе, чай будем пить. Ох, горе ты мое луковое!
Глаша впервые за весь день осмысленно посмотрела на Тоню и спросила:
— Чо ты сказала?
— Чай будем пить, жив твой Ванька.
— Жив? — Губы у нее перекосились, дыхание замедлилось. — Пойду к Ивану. Буду ему сестрой милосердия. Пустят, поди?
— Пусть только попробуют отказать! Живо устрою им баню!
Ушла Глаша, опустела сериковская избушка. Закрыла ее Тоня на железный замок, чтоб люди чего не тронули. Буренку увела к себе во двор — несподручно на два дома хозяйствовать.
Иван лежал в отдельной палате, Глашу туда не пустили. Дородная тетенька в белом халате, в очках категорически заявила:
— Здесь больница, а не заезжий дом.
Как станешь перечить этой сердитой женщине? Глаша поглядела на нее с грустным удивлением и пошла к выходу. До того скорбный был у нее вид, такая беспомощная и беззащитная она была, что проходивший мимо доктор Юлиан Казимирович обратил на Глашу внимание и спросил:
— Пани что-то хотела спросить?
— Муж у меня… Сериков Иван…
— А, тот жолнеж!
— Я бы сестрой милосердия… Возле него… Никому бы не помешала…
Доктор разрешил остаться. Она не знала, как его и благодарить. А тетенька в очках вдруг превратилась в милую, обходительную женщину, и все устроилось. Глаша ухаживала не только за Иваном, но и за другими больными. Часто садилась у койки мужа, прижимала руки к груди и неотрывно смотрела на него. Непривычен был, чужой. Стриженая голова плотно укутана бинтами. Под глазами синие мешки, скулы выпирают — щеки-то ввалились. Порой Глаша ловила себя на тревожной мысли: Иван ли это? А он метался в беспамятстве, скрежетал зубами, иногда матерился. Кормили его насильно — разжимали ложкой зубы и вливали в рот по капельке бульон. Аккуратно, в одно и то же время, появлялся Юлиан Казимирович. Садился на табурет, а Глаша отходила к окну. Доктор щупал на вялой Ивановой руке пульс, тонкими длинными пальцами приоткрывал у больного веки. Затем некоторое время сидел неподвижно, обхватив рукой крутой подбородок. Думал. А Глаша про себя шептала: «Думай, миленький, хорошенько думай. Будь ласковым, поставь моего Ивана на ноги, век буду бога за тебя молить, вечной должницей буду — вылечи только моего Ивана!»
Доктор порывисто вставал и уходил, не сказав ни слова. Поначалу она побаивалась его, не то, чтобы побаивалась, вернее — робела: смущала его неразговорчивость. Молчит и молчит, ничего не говорит ей про Ивана. Издалека приехал сюда, нерусский, чужой веры. Боялась Глаша, что надоест доктору возиться с Иваном. Плюнет на все и не будет лечить. И по утрам с опаской гадала — придет или нет? Но Юлиан Казимирович по утрам появлялся в срок — хоть часы сверяй. Поблескивает очками, неизменно пугая Глашу молчаливостью.
После перевязки Иван лежал измученным, совсем посеревшим. В чем душа держалась — и на живого-то перестал походить.
Однажды Иван неожиданно для всех открыл глаза и некоторое время осмысленно рассматривал белый потолок. Соображал, где находится. Потом скосил глаза на Глашу и вроде бы золотая искорка блеснула в зрачках.
Глаша онемела: господи, неужели очнулся? Выкарабкался? Иван что-то прошептал. Она наклонилась к нему низко-низко, почти прильнула ухом к губам.
— Говори, говори, миленький…