Кыштымцы
Шрифт:
— Соскучишься. Я во сне видел. Закрою глаза — и вот тебе Сугомак, вот тебе Гораниха, вот тебе тятин покос. Вечером косы отбивают, костерок потрескивает, Пеганка боталом шумит. От тоски сердце заходилось.
— От тоски не умирают. Слышь, намедни Тонька Мыларщикова чуть палкой не огрела Батыза-то. Назарка где-то кутенка подобрал, балуется с ним — дитячья забава. Такой проворный кутенок. Шел мимо Лукашка, а кутенок и принялся на него лаять. Глупая зверюга, а худого человека чует. Лукашка возьми да пни щенка-то. Тот заверещал на всю улицу. Назарка кинулся на Батыза с кулаками. Лукашка
— Бойкая, — согласился Иван.
— И не говори! Тятенька как-то к ней наведался. Михайлы дома не было. Наверно, нарочно подкараулил, чтоб Мишка в бегах был. Леденцов внукам принес. Выгнала ведь.
— Отца-то?
— Его. Не хочу, кричит, твоих подачек, раз проклял — чтоб ноги твоей у нас не было! Как пес побитый, ушел Андрюшка-то Рожков от дочери родной. И поделом ему! Тонька сама себя понимает. А чо это Андрей поперек пошел? Славного себе мужика отхватила, радоваться бы, а ему, вишь, не по ндраву — бедный. Теперь вот бедные-то и прижали богатых, так им и надо! Огород-то нынче думаешь садить?
— А то как же!
— Подмогнуть?
— Сами управимся.
— А то подмогну. Не гляди на меня. Старый-то коняга борозды не испортит. А скворушки-то, гляди, как стараются. Жисть!
Еще долго грелись на солнышке больной Иван Сериков да старый дед Микита Глазков.
А вечером к Сериковым постучался Лука. Глаша не помнила, чтоб он приходил днем. Всегда выбирал темное время — не хотел похваляться дружбой с Сериковыми. Глаша не могла на него смотреть после той истории. Впустила, а сама закрылась в горнице, даже не ответила на приветствие. Иван и Лука остались на кухне. Иван тер подбородок. Лука ерзал на табуретке, не знал с чего начать. Мялись, боясь поглядеть друг на друга. «И чего принесло его? — терзался Сериков. — Должен же человек понимать?» Наконец Лука сказал:
— Я обещанное отдам, не сумлевайся, Иван Митрич, своему слову хозяин. Не твоя вина, с любым могло стрястись.
— Спасибо, но мне ничего не надо.
— Дурного про меня не думай, сегодня же принесу сеянку. А деньги вот, — вытащил из кармана деньги, завернутые в тряпицу, и протянул Ивану. Тот опустил голову на грудь, гонял на скулах желваки. Потом поднял тяжелый взгляд на соседа и сказал:
— Спросить хочу: ты пошто утаил, что в бауле было золото?
— Почему утаил? — задумался Батятин. — Тебя пожалел, не сойти мне с этого места. Лучше, чтобы не знал.
— Лучше? — усмехнулся Иван. — Боялся — украду? Али еще что? А чо ты вздумал меня жалеть-то?
— Эх, Иван Митрич, думаешь, мне не больно? Думаешь, у Луки вместо сердца вилок капусты? Вижу ведь, как живешь, помочь хотел. Давай-ка рассудим по-человечески: ну не все ли тебе едино, что было в бауле? Сказал бы я тебе, что золото, ты бы терзался всю дорогу, покой бы потерял.
— А может, с баулом-то сбежал?
— Не говори так, ради бога, Иван Митрич, и в мыслях такого не было. Кто же ведал, что стрясется такая оказия. Все мы под господом
— Уходи-ка ты, Лука Самсоныч, подобру-поздорову, пока я хороший.
— Обида в деле не советчик, Иван Митрич. Сочувствую, казнюсь, но не держи на меня камня за пазухой. Дело соседское. Сегодня я тебе, завтра ты мне. Возьми Пеганку да вспаши огород.
— Не надо, Лука Самсоныч, не надо меня подмасливать. Я не злопамятный, но лучше нам с тобой дружбу не водить — волк козлу не товарищ.
После ухода Батятина Глаша прильнула к Ивану и заплакала, он молча гладил ее по голове и удивлялся самому себе, что не выгнал Батятина.
Меж двух огней
Седельников мечтал съездить в деревню. Один побаивался. Одиночек в окрестных селах встречали неприветливо, враждебно, часто обижали. Одного шуранского мужика избили до полусмерти в Метлино, а лошадь увели. Иван Иванович надеялся, что Совет нарядит еще один обоз, а может, уже снаряжает. Потому направился к Совету разведать обстановку. И наткнулся на Дуката. Какой у них там разговор состоялся, трудно судить. Но Дукат, как водится, моментально воспламенился и упрятал Седельникова в каталажку.
Борис Евгеньевич узнал об этом чуть ли не последним и то потому, что явилась Седельничиха в слезах. Она глотала вместе со слезами слова, и Швейкин не скоро разобрал, что она хочет от него. Когда же понял, то поначалу не поверил. Позвал Ульяну:
— Поищи, пожалуйста, Мыларщикова и Рожкова.
Седельничиху проводил до дверей, заверил, что это недоразумение и с Иваном Иванычем ничего не случится — сейчас же его выпустят. Швейкин хорошо помнил, как Рожков обещал раскатать дом Седельниковых по бревнышку, и потому погрешил на лихого командира красногвардейцев.
Первым появился Мыларщиков. Швейкин спросил:
— Арестован Седельников. Не слышал за что?
— Седельников? — удивился Михаил Иванович. — Понятия не имею.
Рожков влетел в кабинет на всех парах, опустился на табуретку и перевел дыхание. Мыларщиков поинтересовался:
— Медведь за тобой гнался, что ли?
— Коли медведь! Я б ему пулю в лоб и весь сказ. Баба!
— У тебя, вроде, смирная, — усмехнулся Михаил Иванович.
— Моя бы! А то оглашенного Петрована жена. Тут, Борис Евгеньевич, катавасия вышла. Не хотел тебе докучать да придется. На прошлой неделе стреляли мы на Амбаше, по мишеням. Кто из охотников, те тютелька в тютельку бьют. А другие охломоны поначалу зажмурятся, а потом уже давят на спусковой крючок. Того же Шимановскова возьми.
— И что? — спросил Швейкин.
— Ни в зуб ногой! Форсу на десятерых, а бестолковый. Ну, стреляли. Шимановсков в сороку пальнул. Да в нее-то не попал, зато оглашенному Петровану ногу подстрелил. И откуда он тут взялся, ума не приложу. Ясное дело, взвыл благим матом, я ему — рану-то перевязал — так, царапнуло. А вот старуха его теперь мне проходу не дает. Все норовит глаза выцарапать да за чуб потаскать.
— И правильно. Ты ж командир. Ты и в ответе.
— Иди, покомандуй моими охломонами. Кто в лес, кто по дрова. Я глотку надорвал — все порядок навожу.