Шрифт:
— Да, спасибо. Спасибо вам большое, — я автоматически открыла сумку и вынула пачку сигарет.
— Вот уж не за что. А курить вам сейчас не стоит, хотя все равно ведь будете, да? Вот вам на всякий случай мой телефон. Не знаю, вдруг вам захочется поболтать. Меня Дима зовут. Берегите себя, хорошо? Вам просто нужно выспаться и ни о чем не переживать, — вот такое напутствие.
Дима вернулся обратно, под землю, улыбнувшись мне на прощание.
Даже не знаю почему, но у меня внезапно защипало в носу. От этого утешающего монолога двухметрового парня, врача, по его словам, хотя на мой взгляд, для такого гордого статуса он еще слишком молод, лет двадцать на вид, не больше. Совсем нервы сдают. Неудержимо хотелось разреветься прямо в клетчатый лацкан его короткого
Взрослая же, а чувствую себя в такие моменты пятилетним ребенком, которого поставили в угол — конечно же незаслуженно! — и вот он стоит, рассматривая стену близко-близко, почти уткнувшись носом в темно-красный обойный цветок, самый большой из тянущейся к высоченному потолку линии рисунка. Плакать уже устал, хотя старался как можно дольше и громче всхлипывать и подвывать. Бесполезно, мама моет на кухне посуду, кажется готовит обед… «Пока не извинишься — не подходи!» А за что извиняться, если совершенно не чувствуешь себя виноватым? Разбитая ваза — нечаянно, совершенно ненарочно, — и в шкаф полез не за запретными (а какие они красивые!) фарфоровыми куколками, не хотел их доставать, только посмотреть! Зачем их вообще делают, такие игрушки? И почему они не игрушки, если это — куклы?
«Извини меня пожалуйста, мама, я так больше не буду» — слова эти повторяются мысленно, сами по себе, но сказать их так трудно! Невозможно даже просто открыть рот. Нужно выйти из угла, подойти к маме, — что она делает? Что-то режет ножом, слышен стук по деревянной, с некрасивыми — потому что неразноцветными — ромбиками, разделочной доске. Но ноги не слушаются, и извинение кажется абсолютно неразрешимой задачей. «Буду стоять, пока не умру, — вот единственный выход. Тогда они меня пожалеют, будут плакать, но поздно… И они все прибегут, и мама, и папа, и бабушка. А я буду лежать и не шевелиться, прямо тут вот, на полу». От такой горестной картины к горлу подкатил комок обиды и невыносимой жалости к себе, в носу моментально защипало, и крупные слезы опять потекли быстро-быстро по непросохшим еще руслам вдоль носа, красного, шмыгающего.
— Ну что ты снова, рева-корова? Не надоело тебе плакать? — Мама все-таки пришла, присела рядом на корточки и смотрит прямо в глаза.
— Ну поревел и хватит! Тебе стыдно?
Кивок головы. Не стыдно, конечно, но сказать-то все равно больше нечего.
— Не будешь больше лезть в шкаф без разрешения?
Еще один кивок, и сразу же мотание из стороны в сторону — нет не буду, никогда больше не буду. Жалобный всхлип. Обняла. Чувствовать на голове ее руку, вдыхать запах — самый родной в мире… Счастье. Ни с чем не сравнимое облегчение, казалось, еще минуту назад, весь мир тяжелой тучей навис вокруг и нет никакого выхода, даже мыслей уже нет, только стоять и плакать остается. И вот — одно прикосновение, и все позади. Плечи расслабляются, немножко, почему-то, тянет в сон, в светлый, радостный. И все — все — все хорошо. И совсем уже не обидно. И такая любовь! Мамочка… И неожиданно чем-то очень вкусным запахло из кухни…
Нужно возвращаться в метро, обратно. Спасибо мальчику за помощь, все-таки, вокруг меня не движущиеся обои, а живые люди, так похожие на меня.
Снова бегущая лесенка, возвращающая меня к моим размышлениям.
Я люблю ее, но с каждым мгновением мы все дальше погружаемся в непонимание, и эскалатор наших отношений бежит вниз сам по себе. Неужели — мы — просто безвольные пассажиры? Неужели нельзя повернуться и побежать наверх, пусть и вопреки всякой логике? Неужели мы не найдем в себе силы и пустим все на самотек? Все пройдет. Всегда все проходит. Так не хочется, чтобы прошли —
В отношениях бывают такие моменты, из серии самых сложных, которые, и по прошествии времени, остаются четко впечатанными в память. Для меня это — минуты острого отчаяния от невозможности найти понимание, установить хоть какую-то двустороннюю связь, достучаться до другого человека. Это моменты, когда опускаются руки, и хочется просто плакать от бессилия. С каждым из моих партнеров, будь то мальчик или девочка, я переживала такие минуты.
С первым мужем мы вдрызг рассорились однажды ночью, нам было по двадцать лет, и, спустя время, уже не помню ни причины, ни тех слов, которые мы в запальчивости швыряли друг в друга — наверняка очень обидных. Помню только матрас, огромный полосатый матрас, который я перетаскивала на пол кухни из нашей супружеской кровати. Истерическое возмущенное «я» не могло оставаться в одной постели, мириться никто из нас не хотел, и я в надежде разбудить в юном супруге то ли жалость, то ли страх меня потерять, решила ночевать на кухне. Помню, как втиснув это гигантское чудовище между обеденным столом и холодильником, я в растерянности прикидывала, куда же мне лечь головой — в сторону двери, откуда неудержимо тянуло сквозняком, или с видом на мусорное ведро?
Мне было не смешно, мой юный муж спокойно храпел в соседнем помещении, вместо того, чтобы вернуть меня в постель, обнять, пожалеть, извиниться, ну хоть что-то сделать, а я сидела на голом матрасе и прощалась со своим браком. Сам факт невозможности найти общий язык казался тогда крахом всех иллюзий. Сам факт того, что он спокойно заснул.
Каждые отношения для меня заканчивались гораздо раньше, чем это происходило формально. Они ломались именно в эти моменты — когда уже не хочется ни говорить, ни слушать, ни ссориться, ни мириться, когда ты — планета, и этот человек напротив — планета, и разность, чужесть, непересекаемость не просто очевидна, а непреодолима.
Сначала ты веришь, что у вас есть общий вектор, общее «мы». И будущее мечтается совместным, планы взаимозависимы, и так остро скучается, когда — не рядом, и сумасшедшее счастье, когда — вот, можно дотронуться в любой момент.
А потом — дни, месяцы или годы пролетели — момент слома. Он страшен особенно тем, что теряется вера в «мы». А терять ее не хочется, поэтому, зачастую, мы плотненько заматываем глаза, чтобы не видеть. И заклеиваем уши пластырем, чтобы не слышать. Неумелую или слишком гладкую ложь, хамство, пренебрежение, эгоизм, трусость, подлость. Так не хочется расставаться с иллюзией «мы». Но внутри возникает противоречие: этот человек мне врет, врет, глядя в глаза, а я не могу бесконечно носить на ушах слитки золотой лапши. Или: трусость — это качество, которое я никогда не смогу принять в партнере. Или: я не могу позволить так по-хамски со мной разговаривать.
Конфликты, чаще всего, улаживаются, заминаются, возмущение откатывает после прилива закономерным отливом, море вновь становится гладким, как глянцевая обложка, но меня поражает больше всего именно что-то в нас, тех, кто закрывает глаза. Просто из-за нежелания брать ответственность за решение на себя, из-за — в конечном итоге — страха остаться одному, отказаться от выстроенных замков на песке — теоретических моделей общего будущего. Поэтому легче назвать трусость осторожностью — хамство — нервным срывом из-за проблем на работе, обман — неудачной попыткой чего-то там…
Сначала эти детали копятся на дальней полке сознания. Но, рано или поздно, наступает тот самый момент, когда еще вчера, да что там — еще час назад ты себя мыслишь чьей-то половиной, как любящий, любимый, как часть целого… Но вот ты сидишь — в двадцать лет на матрасе на полу, или замираешь, в тридцать пять, сдерживая слезы, над раковиной в ванной комнате, бессмысленно наблюдая за тонкой струей воды, или бежишь по улице в пятьдесят, пытаясь вдохнуть немножко больше воздуха сжавшимся, перехваченным невидимой петлей нервного удушья, горлом, бежишь, куда глаза глядят, и неотвратимо подступает понимание одного короткого: это — все. Дальше — бесполезно.