Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:
Мысль выражена туманно, а сам тезис спорен.
Современный художник не может более оставаться «наивным», то есть опираться лишь на свою интуицию, пребывать в неведении относительно целей и смысла творчества. Архетипы как бы охраняют его от разработки заведомо случайных, поверхностных, локальных тем, стимулируют анализ выбранных им образов, чтобы они приобретали универсальный характер. Однако глубина архетипического творчества может стать искушением для неподготовленного или слишком честолюбивого художника. Насильственная архетипизация, свойственная символизму, в конечном счете отразилась в кризисе направления.
По-прежнему нет готовых рецептов творчества. Философское обнажение приема никогда не было гарантией его успешного применения, призыв к «интенсификации» нелеп и скорее связывает свободную волю художника. Проникновение в архетипы гораздо более плодотворно,
Как таблетка байеровского аспирина, архетип должен раствориться в фактуре произведения, умереть в нем, чтобы возродиться в качестве художественного образа, как это было у Платонова.
Научное познание, авторитарное в своих претензиях на объяснение искусства, имеет весьма сомнительный аналитический инструмент, даже если он принадлежит такому уважаемому автору, как В.Топоров.
Рассмотрение отношений между мифологией и изобразительным искусством возвращает нас к давнишнему спору: какие именно элементы наследия оказываются существенными в позднейшей передаче, а какие могут быть изменены в соответствии с духом времени? Историческая «неправда» в миланской фреске Леонардо да Винчи «Тайная вечеря», состоящая в том, что Христос со своими учениками не возлежит (как требует канон), а восседает (в соответствии с нормами европейского этикета) — лишь одно из свидетельств перетрактовки бытовой периферии в картинах средневековья и Ренессанса на евангельские сюжеты, с их готическими фиалами, бюргеровскими одеяниями, европейскими ландшафтами. Но если даже по отношению к сакральному сюжету художник допускал вольности, необходимые для контакта со зрителем, если Данте, узурпируя функции божественного начала, населял своими соотечественниками круги ада, то с суммой классических произведений, которые сами по себе стали сродни мифу, современный интерпретатор разве не волен обращаться в соответствии с принципом творческого переосмысления? Иначе — мертвое копирование атмосферы чужой исторической данности. Казалось бы, все давно ясно, но рецидивы консервативного отношения к наследию возникают постоянно и с трогательной наивностью объясняются заботой о культуре, как будто культура боится сквозняков. А если она действительно их боится, зачем нам такая культура?
(От бытовой перетрактовки перейти к более важным образам, преобразить центр… Кажется, я начинаю понимать, куда меня несет.)
В XIX веке произошел спад интереса к мифологии в связи с развитием реализма. Это объяснялось стремлением освободиться от иррационального наследия истории, преобразить общество. Рассуждая на эту тему, три «близнячных» автора, Ю.Лотман, 3.Минц и Е.Метелинский, подчеркивают, однако, что реалистическая литература не отказалась полностью от мифологизирования как приема, о чем свидетельствует «фантастика» Гоголя или, например, название романа «Воскресение», заключающее в себе мифологический символ. О связи реализма с мифотворчеством можно сказать, наверное, значительно больше. Она не ограничивается отдельными приемами и названиями произведений, а проявляется на уровне модели мира, которая определена В.Топоровым как «сокращенное и упрощенное (с этими определениями я не согласен. — В.Е.) отображение всей суммы представлений о мире внутри данной традиции, взятых в их системном и операционном аспектах».
Модель мира, созданная реализмом XIX века, представляла собой конструкцию, обладающую внутренней целостностью и динамизмом, поскольку строилась на убеждении художника в возможности улучшить реальный мир, в конечной победе добра и справедливости. В результате такого убеждения возникало то самое напряжение между идеальным и реальным состоянием человека (аналогичное мифологическому противопоставлению верх — низ), в зоне которого и складывались реалистические характеры.
В реалистической модели мира было немало нереалистических, иррациональных отклонений, которые и придают ни с чем не сравнимый шарм этому направлению. Мне нравится лукавство отечественных реалистов, сочетание партизанских вылазок в народную метафизику и верности писательскому долгу (в деле обеспечения сюжетной композиции). В родной литературе всегда была значима роль предметов, вроде чеховского ружья, которое непременно должно было выстрелить во славу развязки и роли случая. Не менее существенны и милы мистические пикантности: вещие сны, некоторые числа, «говорящие» фамилии, топонимика и уж, конечно, переклички душевных переживаний героя и состояния природы. «Умирающий и воскрешающий» старый дуб из «Войны и мира» — главное дерево российской словесности. Мы все сидим под ним — и слава Богу.
Когда в конце XIX века наступило широкое разочарование художников в аналитических путях познания, произошла ремифологизация искусства, возникло, как пишут три автора, «неомифологическое» искусство, обращенное к архаистическому мироощущению. Под влиянием Вагнера и Ницше оно стремилось к такой емкой передаче вечной, архетипической проблематики, чтобы она включила в себя и социально-нравственные коллизии современности.
От символистского романа до латиноамериканской прозы второй половины XX века — всюду видны активное использование мифологических структур, мерцание различных точек зрения, возрастание авторской иронии, стремление к панэстетизму с его верой в красоту, которая призвана при благоприятных условиях «спасти мир», наконец, отождествление с мифом исторических ситуаций.
Да, но когда бесчисленное число писателей XX века, от Мережковского и Белого до Моравиа и Бютора, так или иначе оказываются в «неомифологических» шеренгах, невольно закрадывается подозрение, не слишком ли расширены границы понятия мифа, не стал ли панмифологизм интерпретируемых произведений отражением панмифологического сознания интерпретаторов. Если фундаментальный признак «неомифологической» продукции состоит в том, что функцию мифов в ней «выполняют художественные тексты, а роль мифологем — цитаты и перефразировки из этих текстов», то, принимая во внимание, что «философия, наука и искусство стремятся (в произведениях XX в.) к синтезу и влияют друг на друга значительно сильнее, чем на предыдущих этапах развития культуры», не проще ли всю художественную культуру нашего века объявить «неомифологизмом»? По-моему, если во всем искать архетипическую основу, во всем можно ее и найти. Земной путь человека от рождения до смерти усеян архетипическими ситуациями.
Понятна панмифологическая страстность ученых, отвергнувших в советских условиях теорию мифологии как «сумму заблуждений древних». Религиозный, порыв и аккуратный профессорский либерализм пожали друг другу руки и сообща показали фигу в кармане социализму с брежневским лицом. Но изучение мифа с целью демонстрации его функционирования для развенчания той или иной идеологии, которая является выхолощенным вариантом мифа, (к примеру, народ и вождь), может быть подспорьем только для диссидентских выкладок. Такое изучение достойно некоторого уважения, но не более того. Панмифологизм сработал как прием гражданского неповиновения, а затем быстро вышел из моды. Однако проснувшийся интерес к мифу выше культурных или политических потребностей. Мифология — скелет жизни, размениваться не стоит.
«Короли» структурной лингвистики В.Иванов и В.Топоров занялись реконструкцией древнейших мифологических систем средствами семиотики. В их задачу входит воссоздание основного мифа — собственно, речь идет о человеческом жизнеобеспечении в прямом смысле этого слова.
Если основной миф, зародыш всех религий, отразивших впоследствии «слишком человеческий» элемент рационального вмешательства и привнесших свой локальный опыт, выдержит весь груз критицизма и скептицизма, если он выстоит в споре с материализмом, то основной вопрос существования получает положительное решение. Конечно, научное доказательство имеет ограниченное значение, иначе и быть не может. Вера — не эвфемизм для обозначения связи между понятиями времени и вечности. Жизнь в том измерении, в котором она нам дана, определена как сомнением в вере, так и верой в сомнение, и эта фундаментальная неопределенность «спасает» категорию времени, которая конституирует нашу форму жизни.
Любая форма определенности, которая извлекается, в частности, через оккультизм, является нарушением жизненного баланса, хотя эта потребность в определенности также понятна. Однако если все мифологии, существовавшие раздельно и автономно, свидетельствуют в пользу единого основного мифа, то человеческий разум, заложник категории времени, действительно может расслабиться и не мешать. По крайней мере, наличие основного мифа оказывается достаточным противовесом для его «имперских» посягательств. Уже давно, начиная с Возрождения, разум претендовал на адекватное восприятие мира, и постоянное ослабление веры только способствовало его триумфу. Были воспитаны поколения и поколения сторонников его абсолютной власти. Кризис этой власти наконец настал.