Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:
Какой русский, ездивший за границу, не издрогнет от самоузнавания, прочтя у Кюстина его беседу с хозяином гостиницы, в Любеке. «С чисто немецким добродушием» хозяин отговаривает французского путешественника ехать в Россию:
«— Вы так хорошо знаете Россию? — спросил я. — Нет, но я хорошо знаю русских… У них два разных лица, когда они прибывают сюда, чтобы отправиться дальше в Европу, и когда они возвращаются оттуда, чтобы вернуться на свою родину. Приезжая из России, они веселы, радостны, довольны. Это — птицы, вырвавшиеся на свободу… И те же люди, возвращаясь в Россию, становятся мрачными, лица их вытянуты, разговор резок и отрывист, во всем видна озабоченность
Соображения немецкого хозяина гостиницы незамысловаты, но в них есть беспощадный смысл. Дело не в том, что мы, русские, — плохие патриоты, радующиеся всякой возможности покинуть свою страну. Но мы все-таки плохие патриоты в ином смысле. Многие из нас любят родину «странной любовью», ассоциируя страну с хронически больным режимом. В этом нет ничего удивительного. Мы — плохие патриоты потому, что сообща готовы до бесконечности терпеть невыносимый режим, который всегда оказывается сильнее наших возможностей ему противостоять. Мы не только с радостью едем «на каникулы» за границу. Мы преображаемся, когда бежим от государства куда угодно: в семью, к друзьям или просто к бутылке. Это тоже формы пересечения границы. Мы никогда не сумели заставить государство работать на нас, и потому так мучительна и позорна для нас всякая встреча с государством, в каком бы виде оно ни предстало перед нами. На каждом из нас есть знак отчужденного от нас государства, и эта раздвоенность порождает общественную шизофрению.
Кюстин резко критикует Петра I за то, что тот перенес военную иерархию на гражданское управление империей, введя чины, в результате чего возникло «перманентное военное положение, ставшее нормальным состоянием государства». Эти чины в виде номенклатуры существуют как завет от Петра до сих пор, что доказывает: военно-бюрократическая основа государства оказалась сильнее трех русских революций; она проступает неумолимо в любой форме российской государственности.
Каково, однако, было отношение Кюстина не к режиму, а к русскому народу? Этот вопрос особенно волнует русских читателей Кюстина. Гоголь, в целом отнесшийся отрицательно к кюстинской книге, тем не менее отмечал, что
«не один раз сознался он (то есть Кюстин. — В.Е.), что нигде в других землях Европы, где ни путешествовал он, не представлялся ему образ человека в таком величии, близком к патриархально-библейскому».
По-моему, Гоголь несколько «по-гоголевски» преувеличивает восторги Кюстина, однако в чем-то он, несомненно, прав.
Хотя русские законы, отмечает Кюстин, отняли у крепостных крестьян все, они тем не менее не так низко пали в нравственном отношении, как в социальном:
«Они обладают сообразительностью, даже некоторой гордостью, но главной чертой их характера, как и всей их жизни, является лукавство».
Русское лукавство действительно — это целая система обороны, единственно возможной при бесправии, но, с другой стороны, западая в душу, становясь чертой характера, лукавство перерождается в цинизм апатии и лени, неверие в возможность перемен.
Отношения между Россией и Европой видятся Кюстину в форме антагонистического противостояния хищника и добычи. Этот взгляд в современном западном самосознании перешел в инстинкт. Его матрица: хищник не достоин своей добычи. Лихорадочная, но никогда не достаточная (аргументы повторяются, множатся, разрастаются) дискредитация хищника мотивирована паническим чувством опасности, рациональной и иррациональной одновременно. Устойчивая оппозиция видимости цивилизации (Россия) и цивилизации подлинной (Европа) разработана маркизом на века:
«Здесь, в Петербурге, вообще легко обмануться видимостью цивилизации. Когда видишь двор и лиц, вокруг него вращающихся, кажется, что находишься среди народа, далеко ушедшего в своем культурном развитии и государственном строительстве. Но стоит вспомнить о взаимоотношениях различных классов населения, о том, как грубы их нравы и как тяжелы условия их жизни, чтобы сразу увидеть под возмущающим великолепием подлинное варварство».
В чем все-таки причина русской неспособности к цивилизации? Вопрос актуален. Возможно, в ошибочном отношении к ее основе: среднему классу, который в России получил уничижительное название мещанства.
Русское искусство и литература постоянно третировали мещанство, выбивая у него из-под ног моральную основу существования. У русской культуры всегда был виноват мещанин. Можно сказать, что в России нарушен баланс между культурой и цивилизацией. Вот сущность отечественного максимализма: нельзя одновременно любить колбасу и Андрея Рублева. Или — или. Русская интеллигенция никогда, и сейчас это повторяется, всерьез не боролась за колбасу для народа; она боролась за его освобождение. Абстрактное мышление превалировало; меньше, чем на спасение, интеллигенция не соглашалась, в результате в России не было ничего: ни спасения, ни колбасы.
О положении русского общества при Николае I Кюстин писал безо всякого снисхождения:
«Представьте себе все столетиями испытанное искусство наших правительств, предоставленное в распоряжение еще молодого и полудикого общества: весь административный опыт Запада, используемый восточным деспотизмом; европейскую дисциплину, поддерживающую азиатскую тиранию; полицию, поставившую себе целью скрывать варварство, а не бороться с ним… — и вы поймете, в каком положении находится русский народ».
Николай I по крайней мере дважды в негодовании швырял книги на пол. Первый раз он так поступил с «Героем нашего времени». После прочтения книги Кюстина история повторилась, и оскорбленный красавец-император воскликнул: «Моя вина: зачем я говорил с этим негодяем!»
Чтобы опровергнуть Кюстина, русское правительство прибегло к различным мерам. Русские дипломаты скупали в массовых количествах его книгу в Париже, чтобы она не стала достоянием европейской общественности. Это способствовало сенсационному распространению книги. Кроме того, были инспирированы «независимые» отзывы о ней. Крупный агент царской секретной полиции Я.Н.Толстой, проживавший в Париже, написал и издал две (одну под псевдонимом) книги, призванные опровергнуть Кюстина. Разрабатывая общероссийский стереотип дискредитации неугодного автора, Толстой профессионально (то есть тупо и ловко) писал, что это «антирусское» сочинение сумасшедшего (царское мнение о «Философическом письме» Чаадаева было аналогичным), не лишенное, в этой связи, доли развлекательности».
Негодовала не только полиция. Благороднейший Тютчев, не понимая всей подспудной ироничности своей хрестоматийной строки «в Россию можно только верить», писал с возмущением:
«Книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной черты нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым… дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля».
Это было мнение славянофильского лагеря.