Лагум
Шрифт:
Я думал, что на похоронах Милицы Павлович будет мало народу. Я и сейчас с трудом выговариваю «госпожа». Это слово осталось для меня чужим. А она действительно была госпожа, дама. Настоящая. И мне не была чужой. Люди пришли. Стояли вокруг. Много народу. Кто-то сказал: «Пришел старый Белград проводить старую даму». Но был не только старый Белград. Был и новый. И не только Белград. С доктором Велей Павловичем из Нью-Йорка приехали многие. И его жена. Говорят, богатая. И друзья. Сербы и американцы.
129
Государственное экспортно-импортное предприятие.
А потом запели священники. Трое. Глубокими голосами. Заупокойная молитва отдавалась эхом, до небес. И обжигала. Многие плакали. Не скрываясь, как Веля. Незаметно, как Мария. И как я.
Случилось потом. То. Когда начали опускать гроб. В раку. Гроб с ней. В большую гробницу семейства Джорджевич. Огромная яма. Ее опускали. Туда, куда когда-то опустили и ее бабушку. На надгробии высечено: Спасения-Цана Джорджевич, 1856–1936. Бабушка прожила 80 лет. И внучка столько же: Милица Павлович, урожденная Джорджевич, 1904–1984. Опускали гроб. Но молчание откликается: из земли и с неба.
Внезапно причитание. Старинное. Громкое. Настоящее.
—
Все обернулись. Я — нет. Я ее видел.
Только что стояла совсем в стороне. Крупная пожилая женщина. В глубоком трауре. Элегантная. Черная шляпа с маленькими полями на седых волосах. Черная сеточка на лице. До войны это называлось «вуаль».
Но причитает, как крестьянка. И бьет себя в грудь. Люди переглядываются. Обескуражены.
— Ой, горе мне, горюшко!
Такого воя мне еще не доводилось слышать. Смотрю: доктор Мария Павлович-Янкович хочет подойти к элегантной женщине, которая причитает. К гигантской женщине в трауре. Брат ей не позволяет. Нью-йоркский психиатр. Останавливает сестру. Крепко обнимает ее, удерживает на месте. Качает головой. Нет, не надо. Нет, тебе нельзя.
Опустили гроб туда, вниз. Отдалось эхом. Брат повел сестру. Элегантная женщина в черном быстро подходит к разверстой могиле. Нью-йоркский психиатр еще быстрее оказывается рядом с ней. На минутку оставил сестру. «Не надо, Зора». Так он сказал. И: «Давай, без комедий». Женщина в черном обернулась ко мне. Потому что и я к ней приближался.
— А моя душа куда? — спросила.
Тихо.
Меня.
Я не знал.
Я не поп. И не психиатр.
Я майор в отставке.
Я не знаю, куда моя. Если она у меня есть.
Внезапно начался дождь. Но ноябрьское небо совершенно чистое. Дождь среди ясного неба.
Хорошо написала Агата Кристи, что нельзя верить ни одному свидетелю, и это, вот, еще одно подтверждение — эти показания. Даже майор в отставке, который добровольно свидетельствует о моих похоронах, делает это не очень достоверно. То, что он рассказывает о причитании, точно, как и то, о душах. Но о дожде — нет. И уж о дожде среди ясного неба — точно нет.
Никакой это был не дождь. Надвигался мрак.
Он надвигался отовсюду, как праисконный тлен. Был ноябрь 1984.
Тлен и мрак.
Ноябрь 1984 — июнь 1990.