Лань
Шрифт:
Я слепила из земли калач, очень славный; тут, возле меня, земля еще сыровата после утренней поливки. В самом деле красивый калач, плетеный – руки у меня ловкие. Если завтра кто-нибудь придет сюда и увидит его – то-то будет удивление; конечно, если до тех пор дождь его не смоет. Я всегда мечтала заняться каким-нибудь ремеслом, как Карасиха или Амбруш. После четвертого класса гимназии я решила, что поступлю куда-нибудь учеником, выучусь и стану самостоятельным ремесленником, открою свою мастерскую, можно будет бросить репетиторство. Когда я изложила свой план матушке, та расплакалась. Меня ожидало место и в университете: прадед все свои деньги тратил на народное образование. Матушка свято верила: для того, кто живет своим трудом, не придумать более спокойной и более уважаемой должности, чем должность учителя. Что было бы, если б я стала учительницей и учила бы детей всему, что знаю сама? «Диплом», – благоговейно произнесла матушка, а отец тихо покивал в знак согласия; я взглянула на стену,
17
Персонажи из «Энеиды» Вергилия.
Будто мне больше не над чем было ломать голову. Наш дурак-учитель еще и заставлял нас рисовать эту самую Фаму: в своем дремучем убожестве он был уверен, что дети столь же тупы, как он, и неспособны представить то, что читают в книге. На его уроках все приходилось изображать на бумаге, – лишь после этого он убеждался, что мы поняли материал.
Я нарисовала на листе невероятно гнусного монстра со множеством глаз, ртов, углей, покрытого перьями и с угрюмым видом сидящего на какой-то башне; чудище получилось настолько отвратительным, что я сначала веселилась, а потом мне самой стало от него тошно, и я даже не посмела оставлять рисунок на столе, спрятала в папку, подальше с глаз. Interea magnas. Interea Fama… Interea Lybiae magnas it Fama per urbes. [18] Видишь, я еще помню – а ведь когда мы это учили! Во всяком случае, уже после того, как Ангела уехала из города – и все же я сразу вспомнила о ней на том уроке; я думала о ней и злилась на себя: мне хотелось прочно, навсегда ее забыть. Насколько иные у тебя воспоминания: ты родился в столице, в большом городе, здесь знакомые или даже незнакомые не станут стучать в окно с вестью, только что услышанной на базаре.
18
Строка из IV книги «Энеиды» Вергилия. «Тотчас молва понеслась меж ливийцев из города в город». Перевод С. Ошерова.
В окно кабинета к нам постучала совершенно чужая женщина; когда я подошла, она поздоровалась со мной, сказала: «Судья уезжает!» – и пошла дальше по Дамбе. Я подождала у окна: постучит ли она к Амбрушу – но она прошла мимо мастерской. Зато попавшегося навстречу резальщика остановила и сказала ему то же, что мне: дядя Доми уезжает из города.
Отца эта весть взбудоражила, и мне стало еще обидней. Отец был единственным, кто до конца понимал, что происходит; я, например, никак не могла себе уяснить, почему ни в чем не виноватый человек должен отказаться от своей должности только по той причине, что сына его разыскивает полиция. «Не поймешь ты, – печально тряс головой отец, – этого ты не поймешь». И я действительно не понимала. То, что они уезжают, и уезжают в Будапешт, было в моих глазах вполне естественным; все беспокойные люди, все, кто не был связан с городом, кто не родился здесь, всякие «пришлые» рано или поздно перебирались туда. Семья дяди Доми тоже была «пришлой», у нее здесь не было корней. Ясное дело, они должны уехать, здесь им нельзя оставаться, на них будут показывать пальцем, как на Йошку-дурачка, который вечно околачивался около шлагбаума со своей пьяной матерью и попрошайничал у приезжих. Ангела не может больше ходить к нам в школу, это тоже естественно и понятно, – но почему дядя Доми не может быть судьей где-нибудь в другом месте, это я не в силах была постичь.
Отец после ужина принялся рассуждать, чем, интересно, дядя Доми займется в Будапеште; пожалуй, откроет юридическую контору и будет зарабатывать не меньше, чем судья. Я учила латынь, прислушиваясь к словам отца, и скептически хмыкала про себя. Дядя Доми – адвокат? Где ему! Он же не сможет бегать, ловить клиентов, хитрить – для него это унизительно. И вдруг я подняла голову, посмотрела на отца: он размешивал свое лекарство, подняв стакан к лампе, чтобы видно было, разошлись ли капли в воде. У меня возникло странное чувство, что отец и дядя Доми в чем-то похожи друг на друга. Глупая мысль – ведь они во всем противоположны: отец – белокур, дядя Доми – черен и смугл, отец болен, дядя Доми – здоров, отец не приспособлен к жизни, а дядя Доми ловок и умеет жить – и все-таки что-то было. Оба не годятся в адвокаты, но почему – я тогда не смогла бы объяснить. Теперь, конечно, смогла бы.
Я отложила учебник и взяла тетрадь, где мы записывали уроки музыки – посмотреть, сколько должна нам Ангела. Восемь уроков, двадцать четыре пенге. Я взглянула на часы: половина восьмого; довольно поздно, но не настолько, чтобы неудобно было идти на Мощеную улицу. У Ангелы ужинают не раньше восьми, это только у нас день кончается так рано, чтобы отец мог вовремя лечь спать. Я сняла фартук, причесала волосы и сказала, что сбегаю за деньгами: вдруг они завтра уедут… Отец никогда раньше не говорил со мной так, как в тот вечер.
Я плакала в кабинете, когда пошла спать; не потому, что отец меня отругал – хотя он в жизни еще не ругал меня, – а от досады: что за глупость – отказываться от двадцати четырех пенге, которые позарез нам нужны: заплатить врачу, выкупить лекарства. Попробуй разберись в этом; в конце концов, они ведь не разорились, не стали нищими. Неудобно, видите ли! Некрасиво! А быть больным – удобно? Ничего не зарабатывать – красиво? Целый день учить чужих детей музыке – тоже красиво? А ребенок чтобы варил, и стирал, и пол мыл. Это им красиво. Некрасиво лишь требовать заработанные деньги. Я сидела на подоконнике, ревела от злости и скрипела щеколдой. На матушку я тоже была сердита: почему она ничего не сказала, почему хоть у нее не хватило ума поддержать меня? Я ломала голову, как возместить потерю, где добыть двадцать четыре пенге. Сняв с полки историю права, я легла с ней в постель, закапала ее слезами, потом шпилькой выколола глаза судьям – всем, каких только нашла, – и лишь после этого уснула.
На другой день к нам пришла Эльза. Отец был с ней любезен, как никогда в жизни, а матушка, которая раньше звала ее только на «вы», хотя и была в каком-то дальнем родстве с дядей Доми, – теперь поспешила к ней навстречу и, протягивая руку, сказала: «Здравствуй!» Эльза покраснела, глаза у нее наполнились слезами. Это тоже было мне непонятно; я стояла насупившись и повеселела лишь, когда увидела, что Эльза передает матери конверт, по всей видимости, с нашими двадцатью четырьмя пенге; потом выяснилось, что в конверте были все тридцать шесть пенге, плата за целый месяц. У меня немного отлегло от сердца. Когда Эльза ушла, матушка сказала, что они уезжают послезавтра утром, шестичасовым поездом, и Ангела очень хотела бы, чтобы я зашла попрощаться. Я попыталась было отговориться уроками, но отец взглянул на меня и каким-то чужим, резким голосом сказал, что я должна пойти и что вообще он меня не узнает, словно меня подменили. Должна же я понять, говорил он, что у Ангелы в семье случилась большая беда, но ни дядю Доми, ни Ангелу мы не можем осуждать из-за Эмиля. Я должна пойти, иначе будет некрасиво. «Ладно», – сказала я. И пошла готовить обед. Дядя Доми и не подумал нанести нам визит, когда они поселились в городе, и родителей моих они никогда к себе не приглашали, когда устраивали вечер для служащих суда и нескольких адвокатов. А я вот должна пойти, так хочет отец. Хорошо. Я снова ничего не понимала.
На следующий день, к вечеру, я надела воскресное платье и тщательно причесалась. Матушка отправила меня в пять часов, наказав пробыть там недолго и вести себя прилично, и дала с собой небольшой букет из рыхлых, без запаха роз, что вились у нас по стене, – для тети Илу. Розы я еще на Дамбе зашвырнула в чей-то сад, а сама спустилась к камышу и пошла по тропинке, проложенной резальщиками. В камыше были кое-где четырехугольные полянки, такие чистые, словно кто-то сбрил здесь камыш; на одной из них я заботливо подвернула платье, уселась и стала насвистывать. Над зарослями камыша виднелась колокольня с часами, что стояли на улице святого Антала; я смотрела, как медленно ползет по циферблату стрелка. Кругом вились комары, я еле успевала отмахиваться. Никого не было вокруг, резальщики ушли уже по домам, но мне и в голову не приходило бояться, будто я сидела па главной улице, у монумента защитникам родины. Когда стрелка на часах подошла к шести, я подождала еще немного и пошла домой, сделав крюк, чтобы выйти на нашу улицу с другого конца. Дома я рассказала, что тетя Илу просила поцеловать матушку, а дядя Доми послал привет; что у них всюду ящики и коробки, все вверх дном, гостей, кроме меня, не было и тетя Илу при виде роз прослезилась.
Мы поужинали, я вымыла посуду; матушка даже пришла ко мне в кабинет и спросила, очень ли подавленное у них настроение. Я ответила, что все ходят бледные, как покойники, и говорят еле слышным голосом. Когда она вышла, я увидела за окном Амбруша, окликнула его и попросила разбудить меня утром пораньше – мол, хочу успеть постирать. «В пять, что ли?» – спросил Амбруш. «В пять», – ответила я. Ему даже не пришлось меня будить: когда он слегка нажал на прикрытые створки окна – как всегда в таких случаях, – я уже не спала.
Сон мой был беспокойным, в четыре часа я уже проснулась и лежала с открытыми глазами; стирать не решилась, боясь разбудить своей возней матушку. На цыпочках вышла я во двор и лишь в воротах надела туфли. Слышно было, как в соседнем дворе бродит Амбруш, хрюкают его свиньи; но я знала, что через высокую изгородь наш двор ему не виден. Начинало светать. Над камышами небо было еще темно-серым, за колокольней – зеленоватым, а прямо передо мной, на востоке, горела узкая, неровная полоска зари. Улицы жили уже, со дворов выходили коровы, кое-где их поили; но чем ближе к центру города, тем тише становились дома. Когда я свернула к новым кварталам, мне стало так весело, что я запела. Навстречу шла служанка с бидоном, увидела меня и рассмеялась, а я пела, не обращая на нее внимания; она даже оглянулась, когда я замолчала вдруг. В начале Мощеной улицы стоял полицейский, слишком рано еще было распевать песни.