Лань
Шрифт:
«Я знаю, ты любишь Ангелу…» – сказал ты. И ничего больше: ни что любишь меня, ни что знаешь о моей любви к тебе; ты не пытался определить, высказать словами нашу любовь, которая стала такой очевидной уже много недель назад. Тогда я привстала и вытащила из-под себя портсигар, чтобы ты смог закурить. Ты выкурил сигарету лишь до половины, потом выбросил ее на балкон. С открытыми глазами я лежала в твоих объятиях, не двигаясь, в немом отчаянии, а когда ты заснул, вышла на балкон, как была, босая и голая, встала у каменного парапета; ночной ветер обжигал кожу. Стуча зубами, стояла я в холодной тьме, смотрела на Будапешт, на горы, на далекий фонарь при въезде на мост; потом опять забралась под одеяло, рядом с тобой. Подушка моя была у тебя под головой, но я не стала тебя беспокоить, я умею спать как угодно, и на камнях, и на голой земле. Я положила голову на собственный локоть.
И мне снова явилась Дамба – будто и не было никакой войны; в кабинете покашливал отец возле своих
Ты шевельнулся – и вдруг проснулся совершенно, будто спал не четверть часа, а целую длинную ночь. Притянул мою голову к себе на подушку, произнес какой-то стих, одну строчку, взял в пальцы прядь моих волос – и снова заснул. Вот тут-то мне нужно было разбудить тебя и сказать, что с первой секунды, только увидев и с тех пор не переставая ни на миг, наяву и во сне, даже мертвая – если что-то существует после смерти – я ненавидела, ненавижу и буду ненавидеть Ангелу.
2
Здесь и ящерицы водятся.
Животных я всегда любила; если уж на то пошло, так даже амбрушевых свиней; я плакала, когда их кололи – хотя мы и получали по такому случаю мясной гостинец; я не ела этого мяса, как соблазнительно оно ни пахло. Отцу требовалось молоко, масло, мед, яйца, мы с матушкой питались чем придется; объедков у нас не оставалось: мы даже собаку держать не могли. Одно время у меня были шелковичные черви; позже, в школе, когда мне поручили содержать в порядке кабинет наглядных пособий, я нашла там старый аквариум и держала в нем рыбок гуппи, пока они не подохли все до одной. У Ангелы была лань; из-за этой лани я однажды, управившись с послеобеденными делами, пошла к ней в гости.
Теперь Ангела уже не красавица. Прелестный овал ее лица потерял свою четкость и правильность; вчера, когда она стояла рядом с матерью, я словно увидела тетю Илу в двух экземплярах, только один из них – худосочнее и болезненнее. Когда кто-нибудь пробовал заговорить с ней, она не отвечала, лишь поднимала глаза; по взгляду ее видно было, что она не понимает ни слова и даже не может сообразить, кто стоит перед ней. Наверняка Эльза напичкала ее успокоительными лекарствами. Вчера я ее хорошо рассмотрела, времени у меня было на это достаточно. Я думала, долго ли она еще проживет; судя по ее виду, с этим миром у нее уже мало общего. Никогда бы раньше я не поверила, что такой преходящей, непрочной окажется ее гордая, совершенная красота. Красоту свою Ангела носила как броню. Я часто думала, что если с ней что-то случится, если ею овладеет уныние, страх, то стоит ей лишь подойти к зеркалу – и она вновь обретет бодрость духа.
Я видела Ангелу с Эмилем, видела с дядей Доми и с матерью, с Эльзой, державшей ее за руку, и видела с тобой. О ней всегда кто-то заботился, держал за руку, лелеял, облегчал ей жизнь. И даже если я видела ее одну – делающей ли покупки или просто сидящей в саду с книгой, – она и тогда не казалась мне одинокой под защитой своего чудесного тела. Вчера я подумала, что Ангела никогда не умела обращаться с деньгами; она не способна без посторонней помощи заполнить самый простой бланк, она не училась трудиться и ни в чем толком не разбирается; справки и отчеты по приюту за нее писал ты, она же всю жизнь была лишь доброй и прелестной, а теперь вот и красота с нее слиняла; если у нее окажутся деньги, они утекут как вода; она начнет бедствовать и скоро исчезнет, испарится, от нее останется только имя, а там и имя забудется; я же, когда умру, останусь в истории театра, обо мне снимут фильм; на Дамбе будет стоять моя статуя и взирать из сада, что возле ресторанчика, на пойму и на заросли камыша.
Вчера, пока мы стояли друг против друга, она ни разу не взглянула на меня; она просто не могла вынести моего вида. Я чуть не рассмеялась, когда мне подумалось: вот бы взять и рассказать ей, что я всю свою жизнь ждала момента, когда наконец увижу начало ее движения к смерти, к быстрому и неотвратимому исходу; не смешно ли, что именно этот страшный вчерашний день оказался лучшим днем моей жизни!
Ангела любила меня. Она любила моих родителей, наш дом и все, что в нем было, даже лиловую занавеску в кухне и мои туфли с обрезанными носами, которые она как-то даже взяла у меня померить. Для Ангелы мы были чем-то экзотическим. Она так же подсознательно, не отдавая себе отчета, тянулась ко мне, как я всем своим существом, пока еще не понимая причин и не задумываясь над ними, ненавидела ее. Я никогда тебя не спрашивала, что говорила Ангела обо мне, о нас, – но я уверена, что она не говорила ничего такого, из чего стало бы ясно, что мы были почти нищими или что жили на Дамбе, в доме, куда вход вел через кухню. Порой у меня было такое чувство, что она мне только что не завидует. Однажды, когда мы ходили со школой в лес, она с несчастным видом долго топталась возле меня, держа в пальцах розовые, тонкие, как из бумаги, ломтики ветчины, и не могла отвести глаз от горшка, в котором я принесла поджаренную манную кашу, оставшуюся от вчерашнего ужина. Я ела эту кашу, спрятавшись за куст, глотала ее большими порциями, чтобы скорее с ней покончить. Ангела наконец решилась и попросила у меня немного каши, взамен протягивая ветчину, а когда я нагрубила ей в ответ, она покраснела и глаза у нее наполнились слезами. Ангелу все в классе любили: она была щедрой и охотно помогала всем. Как-то она даже сделала латинский перевод для Гизики – за что я готова была ее убить: Гизика по-латыни была уже на пороге переэкзаменовки, и я с ужасом думала, что если она благодаря этому переводу чудом получит положительную отметку, то я останусь на лето без репетиторства. Я ни разу не видела, чтобы Ангела одна съела апельсин, принесенный в школу: она раздавала его, разделив на дольки.
Никто, кроме тебя, не знал, как я люблю вкусные вещи. Родители мои так и прожили жизнь, убежденные, что мне в общем все равно, чем наполнить себе желудок. Ты один был свидетелем, в какой ажиотаж я пришла, увидев в меню салат из крабов, и как однажды, не дойдя до квартиры, еще на лестнице, я съела один за другим все двадцать фиников, которые ты достал где-то для меня. Ты один знал, какая я лакомка и какой чувствую себя несчастной, если приходится долго ждать еду. Когда матушка доживала последние дни и я, боясь ее оставить хоть на минуту, даже ела возле ее постели, – она не могла удержаться от удивленной улыбки, видя мой аппетит. В то время я только-только стала привыкать к тому, что у меня есть деньги, и готова была есть беспрерывно. Теперь я опять не могу думать о пище. Это, может быть, странно звучит – но ты для меня, кроме всего прочего, означал и еду. Есть, насыщаться – в этом как бы содержалось и то, что ты сидишь рядом, держишь рюмку с вином, пододвигаешь к себе мою тарелку и съедаешь оставленное мной. Вчера в обед я пила чай с поджаренным хлебом.
Ящерица на камне замерла, разморенная солнцем. Я передвинула ногу – она даже не шевельнулась. Животные меня не боятся. Не испугалась меня и лань; она понюхала мою руку, лизнула ее – наверное, на руке оставалась соль, я мешала мякину перед тем, как выйти из дому: Амбруш в тот день снова заставил меня кормить своих свиней. Ты плохо знаешь наши края; лес за городом ты видел только из поезда. Когда я была девчонкой, там водились лани, косули, а зайцев охотники стреляли в невероятном количестве. В холодные зимы звери выходили на самую опушку. Лань подарил Ангеле Эмиль, который носился на мотоцикле и был единственным в семье Ангелы, кого я как-то могла выносить. Эмиль терпеть не мог дядю Доми и тетю Илу, он ненавидел и Эльзу; любил он только Ангелу. Будь он жив, он сейчас был бы с ней: уложил бы ее в постель, ходил бы за ней, рассказывал сказки. Счастье, что его нет в живых.
Возле леса проходило новое бетонированное шоссе, которым город невероятно гордился, о котором целый месяц писали местные газеты. Эмиль всего лишь сбил самку, и то не намеренно; да ведь ты знаешь, какие они, звери: лань, как околдованная, не могла сдвинуться с места, когда на нее вдруг упал яркий свет фар. Около мертвой матери топтался детеныш. Эмиль связал его и привез домой. Несколько дней все только об этом и говорили, класс был вне себя: у Ангелы Графф – живая лань. Когда звонили с последнего урока, Ангела первой вылетала из класса и мчалась по лестнице, чтобы скорее попасть домой; однажды учитель пения даже заставил ее вернуться на второй этаж и спуститься еще раз, шагом, как приличествует девочке. Она тогда плакала от стыда, а я шла домой распевая и, зайдя на рынок, стащила связку чеснока. Не потому, что он был нам нужен, а просто от хорошего настроения. Когда я пришла домой, матушка показала на аквариум: там., брюшками кверху, плавали последние две рыбки гуппи, можно было выливать воду. Я помыла аквариум, выбросила из него камешки и водоросли; отец сказал неуверенно, что можно бы завести кошку, но я только головой помотала. У Амбруша во дворе целый день ворковали голуби, о кошке не могло быть и речи: без Амбруша я просто не могла, а он ненавидел кошек, боясь за своих голубей.