ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Шрифт:
— Ты эгоист, законченный эгоист! Тебе ни до кого нет дела, кроме себя! — взвизгнула Рут и разрыдалась.
Toy испытывал растерянность; он понимал: его слова совсем не выражали того, что он хотел ими сказать. Он сделал новую попытку.
— Люди — это пироги, сами себя выпекают и поглощают, и рецепт этого блюда — ненависть. Мне кажется, я похоронен в этом саду с каменными горками… — Он смутно различал очертания спальни и знал, где лежат мать и сестра, однако чувствовал себя заваленным по самые подмышки грудой каменных обломков.
— Замолчи! Замолчи! — выкрикнула миссис Toy.
Наутро Toy с матерью возвратились в Глазго. Рут получила разрешение остаться. В тот день в Кинлохруа заходило пассажирское судно: мисс Маклаглан доставила их на берег и махала с причала,
Спустя два дня Toy беспечной походкой отправился вместе с Коултером в художественную галерею. По дороге он рассказал Коултеру о своей поездке в Кинлохруа и беседе с доктором. Коултер разозлился:
— Глупость! В нашем возрасте онанизмом занимаются все. Это естественно. Эта штука вырабатывается — и как еще от нее избавляться? По мне, пять раз в неделю вполне нормально.
— Но доктор сказал, что пациенты в психиатрических больницах только этим и занимаются.
— Верю. Психи такие же, как и мы. Другие способы секса им недоступны. И куда еще им девать время?
— Но сейчас стоит мне только это сделать, как у меня начинается приступ.
— Допускаю. Доктор заставил тебя думать, что у тебя будет приступ астмы после мастурбации, вот он и происходит. Любого можно заставить поверить во что угодно, если только как следует постараться. Помнишь, я внушил тебе, будто я немецкий шпион?
Toy заулыбался:
— Самое забавное, что доктор склонил меня и к вере в Бога.
— Каким это образом? Да нет, не говори, я и сам догадываюсь, — отмахнулся Коултер, поморщившись. — Спорим, ты чувствовал себя особо важной персоной, наказанной Богом за то, что другим Он легко спускает с рук. Не хочется тебя разочаровывать, но лучше выброси из головы и Бога, и мастурбацию и будь нормальным астматиком.
Глава 19
Миссис Toy исчезает
Toy раскрыл дневник и записал:
«Любовь утех себе не ждет — Ей ничего себе не надо: Она другим отраду шлет, Воздвигнув Рай во мраке Ада». Так пел Ком Глины на тропе, Растоптан стадом проходящим. Но Камушек из ручейка Стишком откликнулся дразнящим. «Любовь своей отрады ждет, Других в неволю забирая. Ей в радость, усугубив гнет, Воздвигнуть Ад в блаженстве Рая».
Блейк не делает выбора, он показывает обе разновидности любви, и жизнь стала бы легче, будь женщины комьями глины, а мужчины — камушками. Возможно, многие мужчины и таковы, но я — горсточка гравия. Все мои чувства «камушка» направлены на Джун Хейг, однако не на реальную Джун Хейг, а на воображаемую — в мире, лишенном совести и сочувствия. Мои чувства к Кейт Колдуэлл — чувства комка глины, мне хочется радовать ее и восхищать, я хочу, чтобы она считала меня умным и завораживающим. Моя любовь к ней так раболепна, что я боюсь быть с ней рядом. Сегодня маму оперировали — что-то такое с печенью. Похоже на то, что последние года полтора старый доктор Пул лечил ее не от той болезни. Стыдно, но вчера я забыл записать, что маму отправили в больницу. Должно быть, я законченный эгоист. Если бы мама умерла, честно признаться, я не очень бы переживал. Ничья смерть — ни отца, ни Рут, ни Роберта Коултера — не слишком на меня подействует и мало что во мне переменит. Но вот на прошлой неделе я читал стихотворение По: «Ты для меня, любимая, была всем тем,
Они вошли в просторную палату Королевского лазарета. Сквозь высокие окна с неба лился сумрачный свет. Миссис Toy лежала в подушках: вид у нее был изможденный и болезненный, но до странности моложавый. Анестезия стерла с ее лица следы многих забот. Она казалась печальнее, чем обычно, — и все же спокойней. Toy подошел к кровати со стороны изголовья и начал прилежно расчесывать спутанные волосы. Держа каждую прядь в левой руке и расчесывая ее правой, он заметил, что пробившаяся седина придала прежнему темному цвету волос матери какой-то пыльный оттенок. О чем заговорить, придумать Toy не удавалось, а это занятие их сближало без помощи неловких слов. Поглаживая руку жены и глядя в окно, мистер Toy сказал:
— Вид отсюда просто замечательный.
Невдалеке, над плоскими черными надгробиями, стоял старинный, покрытый копотью готический кафедральный собор. За ним, на холме, громоздился некрополь — со ступенями искусно выполненных мавзолеев, — на вершине которого торчали острия памятников и обелисков. Над всеми ними возвышалась колонна с большой каменной фигурой Джона Нокса — бородатого, в шляпе и римской тоге; в правой руке он держал раскрытую гранитную книгу. Деревья между могилами были голые; осень подходила к концу. Миссис Toy улыбнулась и грустно прошептала:
— Сегодня утром я видела там похоронную процессию. Нет, отсюда вид не самый бодрящий.
Мистер Toy втолковал детям, что матери на то, чтобы достаточно окрепнуть, понадобятся недели, а после того она еще не один месяц должна будет провести в постели. Ведение домашнего хозяйства придется реорганизовать — и все обязанности распределить между ними тремя. Из этой реорганизации ничего толкового не вышло. Toy и Рут постоянно пререкались, кому что делать; нередко Toy из-за болезни вообще переставал работать по дому; Рут считала это хитрой уловкой, придуманной с целью взвалить все на ее плечи, и уличала брата в лености и притворстве. В конечном счете вся работа доставалась мистеру Toy: по субботам он стирал и гладил белье, готовил завтрак и кое-как наводил чистоту. Между тем на мебели, на линолеуме и на оконных стеклах слой грязи становился все заметнее.
Школьные занятия утомляли Toy теперь гораздо меньше. Кульминационная точка пятилетней учебы — экзамен на получение аттестата — предстояла через несколько месяцев, и все соклассники Toy корпели над книгами и тетрадями, роясь в них, будто кроты. Toy наблюдал за ними спокойно, с легким сожалением — точно таким же, когда они играли в футбол или шли на танцы: сами эти занятия не очень его интересовали, но возможность принять в них участие сделала бы его менее отверженным. Учителя с отличников и безнадежно отстающих переключились на середнячков, и Toy мог теперь изучать в свое удовольствие только те предметы, которые ему нравились (искусство, английский, историю); на уроках латинского или математики он, устроившись подальше от преподавателя, писал или рисовал в блокноте. После Рождества он узнал о том, что освобожден от выпускного экзамена по латинскому, и это высвободило для него еще шесть часов в неделю. Это время он посвящал рисованию. Отделение изобразительного искусства размещалось в беленых комнатках с низкими потолками на верхнем этаже здания, и там Toy подолгу просиживал за иллюстрациями к Книге пророка Ионы. Учитель — добродушный старичок, — заглянув к нему через плечо, иногда что-нибудь спрашивал:
— Э-э… тут предполагается юмор, Дункан?
— Нет, сэр.
— Для чего же тогда котелок и зонтик?
— А что юмористического в котелках и зонтиках?
— Ровно ничего! Я сам в сырую погоду хожу под зонтиком… у тебя есть какой-то план, что сделать с готовой работой?
— Не знаю, — промямлил Toy.
Он собирался вручить рисунки Кейт Колдуэлл.
— Что ж, думаю, особенно изощряться не стоит, лучше поскорее закончить. Экзаменатор, конечно, без внимания не оставит, но большее впечатление на него произвели бы очередной натюрморт или эскиз гипсового слепка.