Ланселот
Шрифт:
Зачем? Не знаю. Это я тебя спрашиваю. Именно это я и хочу у тебя узнать. Не зная этого, я не смогу понять, почему я сделал то, что сделал. Однако тогда впервые за много лет я точно знал, что делать. Я послал за Элджином.
Элджин вызову удивился и еще больше удивился, увидев меня. Никаких бутылок, никакой выпивки, никакой дремоты, никакого телевизора, никакого расхаживания взад-вперед с руками в карманах, а только спокойствие и внимательность.
— Садись, Элджин.
— Да, сэр.
Мы уселись в сделанные еще рабами кресла. В то лето, насколько я помню, Элджин водил экскурсии, и на нем все еще была его форма гида с гербом Бель-Айла на нагрудном кармане — ливрея, которую никто из домашних слуг никогда не носил, но которая, согласно представлениям моего деда, должна была разом удовлетворять потребность туристов и в профессиональном экскурсоводе, и в лицезрении
Выражение лица Элджина не изменилось. Единственное, в чем выражалось его изумление, так это в том, что он не спускал с меня настороженных глаз, хотя сидел вполоборота, вытягивая шею, словно плохо слышал.
— Элджин, я хочу попросить тебя об одном одолжении.
— Да, сэр.
— Дело несложное. Единственное условие, чтобы ты выполнил просьбу без объяснения ее причины. Согласен?
— Да, сэр, — не моргнув глазом, ответил Элджин. — Даже если это безнравственно или противозаконно. — Легкая улыбка. — Вы же знаете, я проторопюсь сделать все, что бы вы ни попросили.
Элджин учился на последнем курсе Эм-Ай-Ти и считал, что у него есть по крайней мере две причины испытывать ко мне благодарность, хотя я-то едва ли стал бы полагаться только на благодарность — сомнительное, двусмысленное чувство, если оно вообще существует. К тому же я мало что для него сделал — так, мелкие одолжения либерала, абсолютно естественные для дающего, если не для принимающего, в результате которых одному польза, другому моральное удовлетворение, причем и то, и другое совершенно непропорционально затраченным усилиям. В этом одно из достоинств 60-х — можно было сделать сущий пустяк, а казалось, будто своротил гору. Мы купались в ощущении собственной добродетели и в том, что мы принимали за благодарность.Может, поэтому все так быстро и закончилось? Кто в состоянии терпеть в себе чувство благодарности?
Я помог ему получить стипендию, что было очень просто, учитывая, что лучшие университеты облазили все помойки в поисках хоть какого-нибудь цветного, способного читать, не водя пальцем по строчкам, тогда как Элджин лучшим из класса закончил школу и получил премию штата по науке за свою работу, в которой продемонстрировал спин электрона (которого я никогда даже не мог себе представить).
Элджин был умен и хорошо образован. Элджин умел читать и писать лучше большинства белых. И все же. Все же он продолжал изъясняться будто с кашей во рту и говорить „друшлак“ вместо „дуршлаг“, „простынь“ вместо „простыня“ и „протвинь“ вместо „противень“.
Он был стройным, но крепко сложенным юношей с розовато-коричневой кожей, узким сосредоточенным лицом и короткой стрижкой, не африканского, а, скорее, армейского фасона, что делало его похожим на юного республиканца. Впрочем, в последнее время он напускал на себя хмуро-придирчивую манеру держаться, которая меня несколько раздражала, как она раздражает меня в определенного склада ученых, которые не удосуживаются узнать то, чего не знают, а потому свой скепсис направляют на туда, куда следует. Элджин был из таких. Казалось, он в мгновение ока превратился из луизианского пацана, игравшего в шарики под персидской сиренью, в горделивого выпускника Эм-Ай-Ти, одним прыжком преодолев не только весь Юг США, но и историческое время. Хотя, возможно, он понимал, что делает, перемахнув с хлопкового поля к полю квантовому, и сознательно старался не задерживаться посередине.
Впрочем, он и его семья имели еще одну причину испытывать ко мне благодарность, опять-таки несколько надуманную, которую я, с моей фальшиво-либеральной выучкой, в свою очередь старался не замечать. Он считал, что я спас его семью от Ку-клукс-клана. В какой-то мере так оно и было. Клуксеры угрожали его отцу Эллису, его матери, бабушке Сьюллен, которые были нашими верными и до недавнего времени плохо оплачиваемыми слугами, и даже его младшему брату и дедушке, а все из-за того, что в церкви Эллиса (он служил там по совместительству пастором) проводились собрания Конгресса расового равенства. Они притащили и сожгли свой крест, пригрозили сжечь церковь и „посчитаться“ с Бьюэллами. Я действительно встретился с предводителем Клана или „Клиглом“, как у них это называется, и преследования прекратились. Я не проявил рвения поправлять рассказы об этом своем деянии, так что распространился миф о том, как крутой Лэймар явился в логово врага, предложил ему „пойдем-выйдем“ и в доброй старой ковбойско-пистолетной традиции предъявил ультиматум: А ну, слушай сюда, сукин сын! Не знаю, кто из вас досаждает Эллису, но отвечать будешь ты, и если с головы Бьюэллов упадет хоть
— «Ты можешь поверить мне на слово, Джей Би?» — «Конечно, ты же знаешь». — «Я тебе клянусь, что там нет ни жидов, ни коммунистов, а Эллис такой же богобоязненный баптист, как и ты, и от него тебе нет никакой угрозы». — «Да, но он нахальный ниггер». — «Пусть так, но он мой ниггер, Джей Би. Он сорок лет работал на нашу семью, и ты это прекрасно знаешь». — «Это верно. Ну ладно, Ланс, ни о чем не волнуйся. Пойдем лучше выпьем». И мы выпили неразбавленного собачьего виски в его раскаленной до сорока с лишним градусов собачьей будке. Пот нимбом брызнул из наших голов во все стороны. И все, дело сделано.
Ну да ладно. Как я уже говорил, жизнь куда сложнее и не столь однозначна, как кино. Эллис Бьюэлл был мне благодарен. Эллис Бьюэлл слишком насмотрелся телевизора и всяких ужастиков. «Вы бы видели, как мистер Ланс шуганул этого белого подонка!» И дальше в том же духе.
Его сын Элджин был не таков. На самом деле он был единственным, кого не волновали подобные материи. Вроде Архимеда — он больше интересовался формулами, только формулами, и его не заботило, кто поднимет на него руку, клуксер или римский солдат — он даже не обратил бы на это внимания.
Поэтому я полагал, что Элджин выполнит мою просьбу не из благодарности (мы оба знали, что это никчемное чувство), а просто потому, что он любит и жалеет меня. В отличие от него, я не мог уйти в простые сложности науки. В науке требуется всего лишь разгадывать тайну вселенной, что, может, и трудно, но жить обычной жизнью куда труднее.
К тому же я рассчитывал на то, что моя просьба заинтригует его как своего рода математическая игра. Так и произошло.
Тебе никогда не приходило в голову, что с момента поступления в колледж мы никогда не касалисьдруг друга! Помнишь, мы однажды шли по Бурбон-стрит за двумя русскими моряками, которые держались за руки? Помнишь мотель в Джексоне, как мы там спали в одной кровати, а между нами лежала проститутка? Почему мы тогда считали, что имеем право одновременно приставать к бедняжке, и не смели прикоснуться друг к другу? Кто безумен — мы или те русские?
A-а, ты прикасаешься к моему плечу. Знаешь, а мне ведь неловко.
Да, с головой у меня что-то не в порядке. Снова какое-то затемнение. Даже страшновато. Пожалуй, я бы выпил. Почему-то все говорят о вреде алкоголя, вполне реальном, и никто о его пользе. Это ведь твой Господь дал нам вино, да и сам он любил устраивать вечеринки. Когда я в подпитии, я могу вспомнить все, увидеть все, как оно есть и как до того было, причем не столько грустную сторону, сколько поэтичную и прекрасную. Я могу вспомнить все, что мы делали. В те времена повсюду царила прелестная раскрепощенность и вседозволенность, и грустные южные вечера превращались в сады наслаждений. Не так ли? Мы тогда здорово веселились, ты и я. Потом юность закончилась, и ты ушел к Богу. А я вступил в Союз гражданских свобод и стал либералом. Потом пьяницей. Трезвым я не мог смотреть на Бель-Айл и его вечнозеленые древние дубы — такими они казались печальными, потертыми и сами себе не нужными. Но пяток стопариков — и все снова как надо.