Лавина (сборник)
Шрифт:
Экономические таланты — я имею в виду способность найти под ногами деньги, а потом заставить их работать — стали расцветать в нашей стране последние пятнадцать лет. Во время советской власти этот талант не был востребован и атрофировался за ненадобностью. В банковском бизнесе тоже есть свои Феллини и Моцарты, просто их никто не знает. После Феллини остаются образы, после Моцарта — звуки, которые служат ВСЕМ. А после денег остаются деньги, которые служат ограниченному числу людей. А может, я ошибаюсь. Юрист тоже имеет право на ошибку.
Молча,
Скорее всего чувствовал, но стеснялся. Его бесстрастность — от зажатости. Богатые тоже плачут и тоже стесняются.
Зато певица с голой спиной и вся в перьях благодарила долго и подробно: родителей, учителей, устроителей, как на вручении американского «Оскара». Именно так она себя и ощущала: светская львица большой державы.
Номинация — игра. Но певица не играла. Она все воспринимала всерьез, включая свои перья.
Глупость не есть отсутствие ума. Это другой ум. Однако зал был настроен доброжелательно и прощал ей другой ум, и даже поощрял аплодисментами.
В углу сидела актриса, которую все помнили со своих школьных лет. Стройная. Ни одной морщины. Морщин нет, но и молодости нет. И старости нет. Человек — над временем. Макропулос.
Нетрудно догадаться, что с возрастом морщины образуются не только на лице человека, но и внутри. Душа в шрамах. Сердце в рубцах. Суставы ржавеют.
Косметическая хирургия может ликвидировать морщины на лице, но внутри… Они остаются и проступают через глаза. В глазах усталость и равнодушие. Ну пришла. Ну села. И чего?
Схватку со временем выиграть невозможно. Это — как птица в небе попытается сразиться с самолетом. Силы не равны. Он ее сшибет и не заметит. Но мужественная актриса сидит в углу зала — прямая, гордая, без единой морщины, и барабанит пальцами по столу.
Бедные люди. Как стремительно утекает время. Как мало отпущено женщине для цветения. Двадцать лет? Это же копейки. Хорошо бы жить свой срок в одной 25-летней форме. Дожил до 25 лет и остановился. И дальше, до конца, — юная, сверкающая, вызывающая любовь.
Так нет же… Природа тебя унизит, состарит, потом убьет. Но сначала изуродует, как бог черепаху, и тянешь черепахой последние двадцать лет в отсутствие любви и смерти.
Актрису приглашают на сцену. Она поднимается и идет. И зал тоже поднимается, все встают и хлопают — не вразнобой, а дружно и сильно. Овация.
Ее любят. Ее боготворят — любую, какая бы ни была. Хоть в инвалидной коляске. За что? За настоящий талант и настоящую отдачу. Она отдает себя людям — всю, без остатка, и сражение с самолетом — тоже для людей. Себя она узнала бы любой. Но на нее смотрят — и она должна соответствовать. Лицо — рабочий инструмент. А он должен быть в порядке.
Актриса идет в такт овации — молодая, победная, вечная. Овация — это ее оценка за контрольную. А контрольная — сама жизнь.
Я тоже хлопаю. И преклоняюсь. Актриса — больше чем человек. Человек плюс что-то еще…
У всего зала особые лица. Они тоже чувствуют «что-то еще»…
Актрисе вручают львицу с золотой гривой. Она делает легкий книксен. Участвует в игре. Играет саму себя. Она понимает, что все это пустяк. Но ничто не украшает жизнь так, как пустяки.
Моя Наоми не получила ничего. Но зато она вручила приз лучшему политику года. А вручать — тоже честь. Дело не только в том — кому, но и КТО вручает.
Наоми поднялась на сцену. Объявила политика.
Политик вышел на сцену и сообщил, что сегодня день рождения композитора Исаака Дунаевского, а точнее — сто лет со дня рождения, и он хочет спеть песню этого гениального композитора.
Политик умел петь. И не просто умел, а делал это лучше всех в стране. Но видимо, вмешался социальный темперамент. Ему стало тесно в одной профессии, захотелось вершить судьбы многих. Захотелось стать немножко богом.
В углу сцены стоял рояль. К роялю подсел личный аккомпаниатор певца. Сыграл вступление.
Пока аккомпаниатор играл вступление — спокойно и технично, будто его пальцы двигались без его ведома, — на сцену вылез еще один политик. Аккомпаниатор дал дыхание, и оба запели. Образовался дуэт, весьма неравноценный. Как если бы к соловью пристроилась утка-кряква. Основного певца это не смутило. Он положил свою царственную руку на плечо коллеги и пел в полный голос, редчайшего, благородного тембра. Пристроившийся политик вякал невпопад и одной рукой подтягивал штаны, отчего его плечо поднималось.
Зал покровительственно хохотал. Я подумала, что этот безголосый, мощный и опасный, как кабан, тоже когда-то был маленький и его любила мама. Детскость проступала сквозь клыки.
Песня кончилась. Кабан соскочил со сцены, вернулся на место. А певец остался и стал петь еще. Не мог остановиться.
Зал подпевал — тоже не мог не петь, так знакомы, прекрасны и утоляющи были мелодии, — в ритме марша, потом в ритме вальса.
Над залом кружились музыка, молодость, богатство, власть — все это сплеталось в тугую розу ветров. Я слышала ее дуновение на своем лице. Вот она — жизнь. Ее эпицентр.
Вспомнила лицо усопшей. Мне стало неловко перед ней: где она и где я? Но ей, должно быть, все равно. Оттуда, где она сейчас, совершенно не важно все, что здесь. Да и есть ли это «оттуда»… Лучше не знать.
Придет время — покажут. И все окажется просто, так просто, что мы удивимся и захотим рассказать оставшимся. А уже не рассказать…
Наоми лучилась глазами и зубами, ее молодой лоб блестел, как мытая тарелка. Ее жизнь стояла на программе цветения.
Певица в перьях кокетничала с кабаном. Она любила силу и власть, а он любил певиц в перьях.