Лебединая песнь
Шрифт:
– Да, странно! Очевидно, оттуда посылают иногда предупреждение… – прошептала Ася.
– Для верующего человека остается сделать только такой вывод. Я не делаю никакого, я только рассказываю. Но история-то моя еще не кончена: сейчас, как раз перед вашим приходом, я задремала, и…
Рука Аси дрогнула в ее руке.
– Опять она?
– Она. Покружилась и пропала. Очевидно, конец. Я сейчас напишу вам на этом вот клочке адрес моего сына. Напишите ему, что его мать, умирая, любила его так же, как любила маленьким, прощать мне нечего – я все поняла; фотография его у меня здесь, под подушкой. А теперь дайте я вас перекрещу; я с первого же дня нашей встречи в вагоне почувствовала к вам симпатию. Дай-то Бог, чтобы вы благополучно выпутались из ваших трудностей. Поцелуйте меня и ступайте. Мне никого не надо. Я хочу быть одна в последние минуты, а вас ждут дети. Идите, идите – скоро начнет темнеть, сегодня пасмурно и вьюжно.
«Этот Кочергин не захотел понять, что должен выждать хотя бы год!» Вытирая глаза, Ася послушно вышла и, переступив порог, тотчас попала в мир белых снежинок, круживших в воздухе. Дойдя до ближайшего угла, она повернула в проулок, но проулок этот вел не на окраину, а к поликлинике.
Вот это окно; оно светится; он еще не ушел. Если она постучит, он сейчас же выбежит, поведет к себе, чтобы отогреть, утешить и накормить, проводит ее до деревни и, конечно, выручит деньгами – сколько сможет, столько и даст. Как он обрадуется, что может помочь!… А потом он устроит так, чтобы перевести к себе детей, и своего маленького Мишутку сюда выпишет… Как бы я его любила!…
Вокруг мело и мело; снежинки облепили ее лицо, снег падал, падал, падал… Свинцовое небо темнело.
«Но… ведь взять от человека все, что только он может дать, достойно лишь при условии принести свою любовь и свою жизнь. Константин Александрович дружбу отверг и предпочел отойти вовсе, чтобы не гореть на медленном огне. Шутить его чувствами нельзя. Если я сейчас постучу, я должна буду пойти на любовную связь – иначе не может быть! Любовь!… "Другой разбудит когда-нибудь твою страсть", – говорил Олег… А она? Она под конвоем, в бараке, как Леля. И вот она вернется и бросится к мужу и ребенку… Как я взгляну тогда ей в лицо и что я сделаю? Тогда уйти будет труднее, чем теперь. Нанести удар человеку, который потерял все, – значит добить человека. Добить…»
Снег падал, падал, падал…
Как ее жаль! Я теперь знаю, что такое горе. Мне ее жаль больше, чем себя. Жаль той непереносимой жалостью, которая ранит, как бритва.
Снег падал, падал, падал…
«Что медлю? Чего жду? Я не хочу добивать – значит, я должна уйти, и уйти надо теперь же, пока он не вышел и не увидел меня; теперь, пока не ослабела моя воля… Уйду».
И решительно повернула к окраине, к сугробам – в холод и темноту.
«Метет так, что залепляет… Ноги почему-то слабые… Устала, устала я… Олег из Соловков вот так же шел – безлюдными дорогами, в метель, в мороз. Это наш крестный путь. "Русская интеллигенция гибнет", – говорит Екатерина Семеновна. Пути Господни неисповедимы – так, значит, надо!… Придут другие времена, другая культура – вот и все… Какая это птица кричит? Ворон? Жутко от его голоса. Зимний путь… "Ворон, бедный, странный друг…" В лирике Шуберта есть что-то захватывающее. Гений умер с голоду на чердаке! Сегодня рано темнеет… Разумней было бы переночевать у Екатерины Семеновны, а выйти, как только рассветет. Повернуть обратно, пока не ушла далеко?… Но Славчик не захочет без меня ложиться, а Сонечку я вчера не купала: если еще на день отложить – начнутся опрелости… И ручки и ножки у нее такие крошечные, жалкие, слабые… Славчик в это время уже приподнимался, а она… Нет, надо прийти до ночи. Дорога торная – не собьюсь. Опять кричит ворон; здесь у него гнездо, наверное. На этот раз лес кажется мне мрачным и угрюмым. Устала я. Если бы дома меня ждали мама или мадам и, как в детстве, уложили в белую уютную кроватку, – я бы тогда могла заснуть спокойно, зная, что мама рядом; спокойно – без этой мучительной тревоги, которая не проходит даже во сне, а где-то в подсознании остается… Эти рыдания, которые меня сотрясают во сне и от которых я часто просыпаюсь… Они так утомляют и надрывают грудь!… Странно – откуда они берутся? Оттого, может быть, что в течение дня я принуждаю себя сдерживаться? Никогда не бывает теперь, чтобы я проснулась бодрой и освеженной – не проходит усталость; ноги и те с утра такие, как будто я прошла версты… И всегда страх – то за Сонечку, то за Лелю, то за бабушку».
«Метет так, что по сторонам дороги из-за снежной завесы ничего не видно, и я не знаю, прошла уже половину пути или нет… Примерно на половине стоит этот большой серый валун, точно хмурую думу думает. Кажется, его еще не было. Как бы Славчик не убежал к колодцу или за околицу; я забыла сказать, чтобы его не выпускали. Неудачная погода – очень уж заметает дорогу. Тяжело вытаскивать из сугробов ноги и снова проваливаться. Хоть бы унялся ветер, дыханье бы не перехватывало… Все еще нет камня… Надо идти быстрее – сумерки начинают сгущаться. Волков здесь нет – меня все уверяли. Феклушка постоянно ходит по этой дороге – бояться нечего. Как это у Блока: "Завела в очарованный круг, серебром своих вьюг замела…" Будущее беспросветно – дети вырастут заброшенными, я всю жизнь одна, всю жизнь без музыки… "Баркарола" Шуберта… Как я мечтала ее исполнить!… А мое сочинение об ангельских крыльях?… Оно так и пропадет неоформленным. В голове все уже давно создалось: шорох в куполе, кадильный дым, воркование залетающих голубей, потом мотивы из литургии, чтобы передать таинственность совершающегося в алтаре… А потом восторженные возгласы светлых духов – таких как "ангел с кадилом" Врубеля… И опять таинственные шорохи, никому не зримая жизнь купола. В оркестре это бы звучало лучше, чем на рояле, но как сочинять без инструмента, без возможности сосредоточиться? Что же делается с гениями, которые не успели высказаться, а сами переполнены, как чаша? Ай! Падаю… Это я за корягу зацепилась… Теперь варежки мокрые, и за валенки набралось. Какая же я неловкая! Фу, холодно. Была бы со мной вместе Лада, мне не так одиноко было бы идти. Она и дорогу бы указала мне… Что такое? Или мне чудится… Кто это там за кустом? Как будто оттуда уже смотрят на меня глаза Лады? Собака… Да – собака! И глаза скорбные… Но это не Лада – большая собака, незнакомая, и уши острые, а у Лады висячие, мягкие. Волков здесь нет… Собачка, иди сюда, милая! Прижмись ко мне, пойдем вместе. Ты с хозяином или заблудилась? Ты голодна? Ты озябла? Что с тобой? Как она странно смотрит. Лязгает зубами… Ай! На помощь, на помощь! Волк! Пропал голос, хрипит, а звука нет. Я всегда думала, что в опасности не выкрикну! Как защититься? Проткнуть глаза? Перочинный нож в кармане… Нет, не могу. Ослепить – жестоко… Не могу! Помогите, помогите! Опять нет голоса – шипенье только. Тянет, тянет за ватник прочь от дороги! В чаще я ведь запутаюсь и пропаду… Если укусит ногу, мне не встать: умру тут, в ельнике, у него в зубах!… А дети?… Попробую вырваться! Кусает!… Ай! Схватил ногу! Где же вы, все святые, все светлые? Спасите! Я никому зла не делала. Я всех любила! У меня маленькие дети! Пошлите мне помощь! Вот палка! Ударить по морде так, чтоб не убить? Решусь! Нельзя иначе! Вот тебе! На, на! Все-таки выпустил! Выпустил! Теперь бежать… Скорей, скорей… Бежать, а я увязаю… и ногу больно… Господи, помоги мне! Опять он за мной! Страшно! Что это? И он хромает? Подшиблен охотниками? Вперед, еще, еще вперед! Да, отстает – видно, в самом деле лапа больная! Сел на снег… Спасена! Господи, благодарю! Только надо уходить, скорей уходить, а то может подняться и опять за мной. Как раз посреди дороги сел… Сверну в лес и обогну это место. Не встретить бы другого… Нет, нет, Сам Бог пришел мне на помощь. Чаща. Трудно продираться… и сугробы, и ветки… Больно щиколотку… Течет вдоль ноги что-то теплое – кровь!… До крови укусил. Нельзя теряться и ослабевать. Олег как-то раз говорил, что человек, который измучен, садиться не должен, иначе он уже не встанет. Надо идти, пока есть силы передвигать ноги. Совсем стемнело, но это потому что я в чаще. Вернуться на дорогу? Нет! Отойду подальше – снова вцепится. Я ударила, нанесла боль… Но ведь он мог растерзать меня, если бы я помедлила еще минуту, у меня дети, мне нельзя умирать. Мучительно ноет вся голень… Кого позвать? Кто здесь услышит? Я все-таки сяду вот сюда, под дерево. Перевяжу хоть платком ногу и передохну. Полный валенок крови, и сердце все еще колотится, а руки трясутся. Так, наверное, чувствует себя животное, которое преследуют охотники, а люди из этого делают забаву… Чаща такая черная… За каждой веткой как будто стоит опасность… Конверт с адресом Елочки должен быть здесь, зашит в мешочке. Надо написать… Мало ли что случится… Правда, что вьюга все следы заметает… Несколько слов и вслепую нацарапать можно… Вот – готово… Теперь упакую и обратно на грудь, рядом с крестом. Кажется, мне не дойти будет – надо подыматься, а сил нету, и кровь все не унимается. Переждать метель здесь,
Глава двадцать пятая
Несколько урок, лежа и сидя на нарах, затянули блатную песню:
Солнце всходит и заходит,
А в тюрьме моей темно…
Голоса звучали стройно, а скрытая тоска и напева, и текста отсвечивала, казалось, в каждом из этих подкрашенных лиц.
– Чего зенки воротишь? Покажь рыльце! Сестренку мою, Вальку, ты мне напомнила, – сказал, обращаясь к Подшиваловой, молодой уголовник, пробиравшийся между нар.
– Где же теперь сестренка? – осведомилась та.
– Эх, не спрашивай! Вся-то наша жизнь – шатание бесприютное!…
– И взаправду так! Ну, а от меня держись лучше подальше: потому – занята. Не про вашего братца мое рыльце. Проваливай!
– А я и так проваливаю. Зря напутствуешь.
Подшивалова потянулась, закинула руки за голову и вздохнула. В эту минуту глаза ее остановилась на Леле, которая повязывалась косынкой перед обломком зеркала.
– К хахалю опять?
– Женя, я тебя уже несколько раз по-товарищески просила не заговаривать со мной на эту тему, – ответила та.
– Ну, ступай, ступай! Кажинный по-своему с ума сходит.
– Но Леля уже выскользнула из барака, не давая себе труда
выслушать напутствие.
Тесное помещение дежурного врача; топчан, белый больничный шкафчик и стол. Свидания происходили обычно здесь, в те дни, когда среди дежурного персонала не было таких, в ком можно было заподозрить предателя. В распоряжении было всего полтора часа между ужином и вечерней перекличкой; туго натянутые нервы каждую минуту ожидали тревожного сигнала в виде предостерегающего стука в дверь; тем не менее, иногда удавалось относительно спокойно побеседовать шепотом, лежа рядом на топчане. В этот день их никто не спугнул, и Леля устало закрыла глаза, пристроив головку на плечо Вячеслава.
– Верю, Аленушка, что измучилась ты, – говорил он, – работа под конвоем – дело нелегкое. В этом отношении мы в привилегированном положении. Наша работа особая, хоть и тяжелая. Надо попытаться устроить тебя к нам в палаты санитаркой. Мыть полы и подавать судно придется, зато не будешь под конвоем, и человеческое отношение к больным даст тебе удовлетворение. А физический труд, да еще под понукание, тебе, конечно, не под силу.
– Только не в инфекционное устраивай. По мне всякий раз судорога пробегает, когда надо переступать порог. Приходить к тебе я не перестану: минуты с тобой – моя единственная радость, но работать у заразных не хочу.
– Поговорю с врачами. А мы привыкли все – не боимся. Смерть – старая штука!
– Тише, милый! Есть вещи, о которых не следует даже упоминать… Скажи мне лучше, кто тот старик, с которым мы столкнулись в сенях – его облик несколько необычен?
– Этот человек… Я не знаю, что о нем думать! Это – заключенный епископ. В прошлом он – хирург, и здесь поставлен заведовать хирургическим отделением. Я в первые две недели после водворения в лагере работал в операционной и попал под его начальство – прежде чем приступить к операции произносит: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!», крестит каждый подаваемый ему инструмент. Злился спервоначалу, а понемногу пригляделся – держится, вижу, с достоинством, оперирует, прямо скажем, блестяще; весь штат его уважает… В одно утро шасть к нам гепеушники: ты как смеешь, такой-сякой, религиозной пропагандой тут заниматься? А он им этак спокойно: без крестного знамения оперировать не стану; снимайте с работы вовсе, если угодно! Ну, схватили его и поволокли в штрафной. А тут как раз слегла с острым аппендицитом супруга одного из крупных начальников. Выяснилось, что операцию доверить желают только епископу Луке. Спешно тащат его назад. Подходит к операционному столу как ни в чем не бывало и опять крестит инструменты, а наши хозяева молча проглатывают пилюлю. Тут уж я радовался со всем штатом его возвращению. Друзья мы теперь. Я привык считать мерзавцами всех служителей культа, но в этот раз мерка не подходит!