Лёд
Шрифт:
После очередного вдоха-выдоха из облака вышел спешившийся капитан Фретт, уже без шапки и очков, зато с той же самой саблей — радужной косой в руке. Чернота стекала по нему там, где его облепил кристаллический снег. Ус торчал кроваво-цветной щеткой-сосулькой, той же кровью парящий.
Приятель, которому благодарен жизнью — так замерзло; и неприятель, который пришел ту же жизнь отобрать — так замерзло — ну что еще можно сказать о подобных ситуациях? И тут, и тут не осталось места для каких-либо слов в языке второго рода; нет места даже для стыда. Остаются только необходимости, одни лишь очевидности.
Капитан Фретт моргнул, сплюнул тьметистым снегом, от груди завертел мельницей блестящим клинком и вбежал под светень гляция. Я-оновыстрелило ему в живот. Лед разорвал гусара на клочки.
Я-оноупало на твердую корку мерзлого снега, поехало по хрустальной мостовой. Слишком близко! Занавески
Встать. Откуда-то пришел этот импульс. Тело начало исполнять жесты соломенного чучела. Отметило бьющий из зажатой в кулак правой ладони свет. Гроссмейстер. Не чувствовало ни той руки, впрочем, и второй руки тоже.
В этой цветастой мгле полностью утратило чувство направления. Встало, обернулось, чтобы шажок за шажком продвинуться дальше, и только сейчас заметило блестящую черным тушу люта — сосулька, сталагмит, струна, жила, медуза, пузо — увидало его близко, на расстоянии вытянутой руки, в половине аршина. Занавески мороза трепетали словно мотыльки.
Этот белый пот, стекающий по боку ледовика — это сжиженный воздух.
Эта тень, под его шкурой — это гелий, самостоятельно движущийся при температуре, в которой ничто уже не движется.
Этот лед — это осуществленная Правда, материя, сведенная ниже нуля Кельвина.
Выпрямило руку. Достаточно поднести ладонь к сосуле.
Вспомнило о пальце пана Коржиньского.
Подумало о пальце, о зашифрованном письме из другого прошлого, о всех тех танцах, которых не могло знать и уметь, о воскрешении Николы Теслы, о других не до конца замерзших прошлостях. Есть вещи, которые делают истинными, правдивость которых создают.
Подумало, ведь и так же не живу: никакой организм Лета не может стоять под лютом и выжить.
Ночь морщилась и гнулась.
Черное Сияниевысвечивало из люта светени — огромные, прекрасные,завораживающие.
Я-оноприжалось к люту.
…Пробитый во все стороны выплеском хирургических сосулек, капитан Фретт висел над улицей, замороженный в дюжине крупных и сотне мелких фрагментов. Этот выплеск еще держал его в целости, пускай и неверной анатомически, все же позволяющей увидеть в обледеневших кусках мяса человеческое тело. Я-онопрошло между бедром с кишками и головой с фрагментом позвоночника, под полуаркой согнутой руки, все еще держащей мираже-стекольную саблю. Гроссмейстер выбил на клинке миллион ослепительных радуг.
Подходя, они прикрывали от них глаза. Оба где-то потеряли свои очки. Почему они спешились? Их лошадей увидало на самой границе мглы, во мгле, тревожно отступающих в более плотную мглу. Гусар пониже, с кровавым пятном на плече, сделал пару шагов и отскочил, как ошпаренный, дыша темнотой. Гусар повыше, с карабином, подышав в затвор винтовки, приготовился стрелять; ни черта, не сработает винтовочка. Он тоже отбежал на десяток аршин, подальше в туман.
Но ведь грохот Гроссмейстера, так или иначе, вскоре привлечет и остальных, нужно…
Что? Потрясло головой. Что же планировало — что же? Отдаться под опеку Победоносцева?
Я-оновышло из светени капитана Фретта, и первый удар боли пронзил руку до самой шеи; едва устояло.
По-видимому, я-онодолжно было пошатнуться — гусар пониже, что с саблей, тараща глаза по-птичьи, собрался, чтобы подскочить и пронзить саблей. В формах его светени от Черного Сияния видело всю необходимость очередных движений салдата,последствия логических неизбежностей. Как во сне — словно сонный раб — замедленный среди замедлившихся — отступило в сторону. Гусар ударил саблей в воздух.
Он вскрикнул и удрал.
Теперь уже осталась только мгла и то, что во мгле.
Подходили к самой границе райского света фонаря: мамонты, абаасы, големы Пегнара. Я-ононаблюдало за разноцветными конвульсиями ночи. Хотя бы который, в конце концов, выступил вперед и ясно показал свое нечеловеческое лицо. Пускай бы выпрыгнул и потащил во мглу, в дым. Как призвать их вернее всего? Какую возложить жертву?
Я-онотерпеливо ожидало прибытия рукавадителяв Подземный Мир. Ожидало, пока хватило сил, то есть — Мороза, то есть — как долго? Сонное мгновение, минуту, две, четверть часа, час, до конца ночи? Стоя, будто вмороженный, посреди улицы Главной, тунгетитовый факел в руке, светени на белых туманах. Вымороженный разум не поддается переменам, точно так же, как невозможно что-либо выбить в алмазе, невозможно отпечатать какую-либо информацию в совершенно упорядоченном кристалле. Одно мгновение сливается с другим, время принимает форму колеса, язык перестает служить для передачи сложных мыслей. Хррр-кхр, хррр-кхр, хррр-кхр…
Когда же подъехали на санях, я-онолежало на мостовой в добрых двух десятках аршин от люта и Фретта, трясясь в смертельных конвульсиях, согнутый вдвое, с коленями, бьющими в грудь, с клацающими зубами, с руками, бьющими беспомощно по снегу. Воздух никак не хотел войти в замороженную трахею. Я-онодаже не могло издать страдальческого стона.
Подняли, уложили в санях рядом с окровавленным господином Щекельниковым, быстро завернули в заячьи и оленьи шкуры, силой раскрыли челюсти и влили в горло теплое травяное питье. Завязали всего в шкуры, словно младенца. В узкой щелке подпрыгивали звездное небо и радужная мгла. Я-онопотеряло сознание, затем в сознание вернулось; и снова, и опять. Сани двигались все быстрее, слышало свист льда под полозьями и окрики возниц — польский язык, звучащий по-польски. Один раз над щелью мелькнуло заросшее лицо, явило щербатую усмешку. Я-онопопыталось искривить лицо в ответ, но лишь укусило себя в щеку и язык. Дрожь напоминала, скорее, приступ эпилепсии; огненная кислота проплывала по жилам; палачи сдирали шкуру с мышц, разрывали тело на кусочки, разбивали кости и вливали в них вместо костного мозга жидкий свинец. Хотелось сказать усмехающемуся бородачу, что я-оновсе понимает — лампа, а в полночь — тьвечка; Пилсудский тоже желает выиграть собственную Историю на смерти генерал-губернатора — но возница быстро сунул в открытый рот кусок животного жира, так что я-ононичего и не сказало. На небе Черное Сияниезаслоняло и открывало байкальские созвездия. Я-ононе видело никаких крыш, фонарей, радуг от мираже-стекольных ламп. Только одну, затем вторую трупную мачту. Расслабившиеся уже японцы громко смеялись своим непристойным солдатским шуткам. Слезы боли стыли в глазах. Все, абсолютно все пошло не по плану. Я-ононе найдет отца, не разморозит отца, не направит Истории; панну Елену отдало ни за что, совершенно ни за что. Пережевывая жесткую солонину, замороженное я-онопокидало Город Льда.
Глава девятая
О ледняцкой душе
Он раскладывал пасьянс.
— Я так для себя положил — если этот пасьянс сойдется, то стану диктатором Польши [372] .
Я-оноуселось на лавке у стены, с другой стороны стола, завернулось в оленью шкуру. Громадная печь по-султански размахнулась на четверть помещения и хорошенько нагрела дом; только мороз еще сильно в костях сидит. На той же печи свои собственные кости грел громадный волкодав не слишком чистых кровей, практически не открывающий уже глаз; что на нюх из окружающего мира возьмет, настолько и присутствует в этом мире. Когда я-онопроходило от двери из кухни, где за творожными шанежками сидят пан Кшиштоф и еще один японец, пес поднял голову и медленно поворачивал ее по указаниям носа, глаза ему уже не служили. Уселось, завернулось в шкуру, вынуло табак и папиросную бумажку, свернуло самокрутку. Утреннее солнце падает из-за плеча, глаз щурить не надо. Глаза под седыми, сросшимися, кустистыми бровями щурил он — тот, кто раскладывал пасьянс.
372
Автор в одном из интервью пишет: «Потому-то меня так потрясла та история о Пилсудском: зимой 1909 года Пилсудских в Закопане посетил Жеромский (Стефан Жеромский, известный польский писатель, автор «Пепла» — прим. перев.), и что он видит? «Это была пролетарская нищета. Его я застал раскладывающим пасьянс за столом. (Хозяин) сидел в кальсонах, потому что единственную имеющуюся у него пару брюк он как раз отдал портному, чтобы тот заштопал дыры». Но почему Пилсудский с такой увлеченностью раскладывает тот пасьянс? Об этом он отвечает Жеромскому так: «Я предположил, если этот пасьянс сойдется, то стану диктатором Польши». Жеромский глядел на него, как на сумасшедшего. Проходит пара десятков лет — и вот, пожалуйста!