Лёд
Шрифт:
Не поднималось, не бежало — нет времени. Как упало в глубокий снег, так и лежало; снег тут же накрыл с головой. Поскольку я-онобыло плотно завернуто в шубу и шали, то даже не чувствовало никакого особого холода. Словно сквозь воск и пух слышало тяжкий четвертной галоп — шесть вдохов-выдохов, и он впитался в туман. Посчитало еще два десятка вдохов-выдохов и начало выкапываться из сугроба.
Поднявшись на ноги, сразу же отступило под стену дома. Лишь тогда поняло, что бегство не увенчается успехом — что нет никакой возможности запутать погоню на улицах Города Льда — поскольку увидало прошлое, то есть — небытие. В калейдоскопической, сливочной, сильно перемороженной мгле всяческое движение, всякий перемещаемый предмет оставлял за собой выбитые туннели «не-тумана», пустоты во мгле, резкие, словно вырезанные ножом коридоры, сложенные из всех бывших существований предмета. Отступая от сугроба к стене,
Как же убежать, когда прошлое тянется за тобой негативом каждого прошедшего мгновения? От гусаров тоже остались громадные пассажи «не-тумана», пробитые посреди улицы, поворачивающие за угол в сторону бульвара над рекой.
Я-онотак и вошло в «не-лошади» и рысцой побежало в них назад, к памятнику Александру III.
Но уже через несколько шагов пришлось притормозить до ковыляющего прогулочного шага — любой чуть более быстрый вдох рвал горло и легкие в клочья. Мороза не победишь; в Краю Лютов легко узнать температуру по тому, как люди ходят (да и вообще, ходят ли) по улицам. Исключены всяческие энергичные движения, заставляющие тело двигаться неожиданно и резко; сама уже одежда — толстая, многослойная, сковывающая члены — делает невозможным свободный шаг. Человек переваливается с ноги на ногу словно готовая лопнуть набитая тряпками кукла, словно пугало. Ну, и как тут убегать!
Оперлось о цоколь памятника. Здесь «небытие», пробивающее настоящее, было запутано сильнее всего. «Не-сани», «не-лошади», «не-люди» расходились на четыре стороны прошлого: замерзшее мгновение. Дыша медленно и мерно, вытащило Гроссмейстера, сняло последнюю тряпку с револьвера — ящера. Тот загорелся под Черным Сиянием отблеском святых образов. Пыталось выхватить ухом звук колокольцев, топот копыт по стеклу, людские голоса. Ничего. Хррр-кххрр, ххрр-кхрр, хрр-кхрр — одно только дыхание. Крепко стиснуло покрытые инеем веки. Да откуда же они тут взялись, Господи Иисусе?! Когда выезжало с Цветистой, мгла еще не заклеила улиц, не мог же Фретт направиться за «небытием» саней Щекельникова. Когда Фретта в город наслали? — час тому назад, два? Означает ли это, что Шульц в конце концов отдал Богу душу? Наверняка капитан получил от князя конкретный приказ: убить как можно скорее — это замерзло. Тот взял людей, поехал… На глазах Белицких убивать не стал бы, вывез бы за город. А вот могли слышать Кужменьцев или Белицкие слова Кристины — когда та сообщала место и время встречи? Нет, нет, они не выдали — это тоже замерзло. Что же тогда сделал Фретт? Три места, где можно найти Бенедикта Герославского: Цветистая семнадцать; Физическая Обсерватория Императорской Академии Наук; Лаборатория Криофизики Круппа в Холодном Николаевске. Что он сделал — да, отправился в Обсерваторию. Впустили ли его казаки генерал-губернатора? Ведь Тесла тоже бы не предал. Но — инженер Яго! D, следовательно — Е, следовательно и F. И потом достаточно было ехать за не-существующими санями тунгусов. А ведь они что-то предчувствовали — Черное Сияниена небе — увидели эту опасность. Я-оновидело его в светени царя Александра. Ибо, откуда Фретту было знать, до каких пор ожидать, а когда атаковать из тумана? Я-оновыдало себя каким-то неосторожным звуком? небурятским окриком? Нет, Фретт тоже увидел. Эта уверенность единоправды, эта необходимость словно логическое, гипнотическое принуждение под Черным Сиянием, та самая очевидность умственного озарения, которое уже испытало на станции Старая Зима… Четкие очертания мамонтов от угольного солнца проплывают в радужно-цветном киселе «небытия». Замерзло.
Тштртук-тлук, копыта на обледеневшем фирне. Я-оноспряталось за цоколь памятника. Из тумана вышел оседланный конь без всадника, с куском плаща, запутавшимся в стремени, с волокущимися по земле поводьями. Прихрамывая, он свернул в улицу Главную и расплылся в черных радугах. Тшртук-тлук.
Думать, думать! (Ну и мороз в башке). Думать, размышлять, черт побери! (Ага, и тут же паника!). Думать! — где тут спасение? Подняло голову. Ни Луны, вырезанной в форме серпа, ни звезд, одна только многоцветная мгла и колоннады тьвета на небе. Царствие Тьмы распростирается над Городом Льда. Александр Александрович Победоносцев на/в своем гидравлическом троне на вершине башни Сибирхожето, читающий с высоты картографические предсказания по туманоцветным формам под Черным Сиянием…
Хрркхрр! Только он!
Так, но куда же теперь? Правда, умнее всего отправиться с самого начала в «не-бытии» гусаров, в дыру, пробитую в настоящем прошедшими, следовательно, не-существующими всадниками — как тот конь без седока — вверх по Главной. Выкарабкалось из-за памятника и помаршировало по твердой снежной корке, которая лопалась под сапогами с грохотом ярмарочных шутих. Шло, склонив голову, в замахе поворачивая плечами, не сильно сгибая ноги в коленях. Тлупп-тррлуп, тлупп-тррлуп. Гроссмейстер сиял в рукавице.
Иркутск стоял тихо-тихо, словно сон об Иркутске. Тени-кошмары домов проплывали слева и справа. В тумане перспектива теряется быстро: казалось, будто бы дома возносятся на добрые несколько десятков аршин дальше, громадные, больше всего того, что выстроил человек. Во мгле, при голоде чувств, всяческое возбуждение быстро вырастает до границ тревоги. Я-онокрутится во все стороны и на каждом шагу подскакивает не по причине заячьего сердца и девичьих нервишек, но потому что даже самое наименьшее движение, самый тихий звук сильно впиваются в мозги. Любая тень, любое мерцание фонаря, любой треск нарастающего льда… Шло через Иркутск ночных туманов словно сквозь шаманский дым, в котором проплывали жирные абаасы.
Тень спереди — мамонт — дракон — новая пегнарова бестия — я-оноотпрыгнуло из коридора не-мглы. Это конь без всадника, тот самый конь с тряпкой в стремени — сейчас возвращался по тропе собственного не-бытия. Облегченно вздохнуло. Шаль от влажного дыхания уже примерзала к усам и бороде, так что невозможно было ее поправить, не срывая при этом щетины с кожи.
Дальше, дальше за не-гусарами. Мороз вгрызался в унты и под обмотки из заячьих шкурок. Нет смысла ускорять шаг, нужно держать темп. Тлупп-трлупп. Подумало о беге в одиночку через ночной Екатеринбург. Подумало о господине Щекельникове и о тунгусах — что там с ними? Подумало о панне Елене; улыбка заставила скривиться от боли под обледеневшей тканью. Стилеты сосулек кололи легкие. Туннель не-мглы сворачивал направо, к теням зданий. В молочноцветной взвеси появилось чудное свечение уличного фонаря. He-гусары проходят тут у самой стеночки; сделало шаг и увидело в радужном сиянии паучий панцирь люта, выросшего посреди улицы. Вертикальные волны мороза встали между ним и стеной. Час? Два? Хватило. Здесь не пройти, нужно другим путем, по другой улице… И тут поняло, что никаким образом пешком не доберется на этом морозе до башни Сибирхожето. Вздохнуло с облегчением во второй раз. Иней врастал между зубов.
Лют морозился по сталагмитам и черным струнам, растянутым сетью высотой до второго этажа. Окна были темными. Бубны глашатаев не били. Двери в домах по обеим сторонам улицы наверняка хорошенько запечатаны (в городах Зимы существовала преступная специальность зимовников-грабителей). В последний раз глянуло на морозника. Тот шел либо из-под земли, либо вмерзал в землю — половина массы, левая, северная, лежала непосредственно на обледеневшей брусчатке. Зато здесь, над «не-гусарами», гляций расплескался короной из тысяч тонких и тончайших сосулек-игл, рвущихся вверх, во мглу, в небо, и к фасадам домов, и к фонарю (еще работающему). Калейдоскопы холодных красок проворачивались на бесформенной туше, переливаясь по выпуклостям, словно это не обманчивый рефлекс, но и вправду какая-то ледовая краска вместе с гелиевой кровью перемещалась в этом кристаллическом организме — не-организме.
Предостерегла светень, из-за спины распростершая крылья на массив морозника, игра отблесков на первоначальной краске. Я-онообернулось, для этой цели поворачиваясь наполовину всем телом. Тот уже атаковал с поднятой сабелькой — клинок был мираже-стекольным, семирадужным — отклоненный из-за конской головы для чистого, гладкого удара, с лицом открытым, с шарфом черным, на воротнике развевающимся, с подмороженным усом, подсунутым под покрытые белизной очки, с устами раскрытыми, из которых исходит жирное облако тьвета. На щеке у него была открытая, кровоточащая рана. Кармин той крови стекал каплями ему на шинель — серая бронза которой стекла в конскую шерсть — чернота которой стекла на лед — белизна которого взорвалась в туман — синевато-зеленые оттенки которого всосало ослепительное сияние Гроссмейстера, когда подняло его вытянутой рукой, целясь в самый центр широкой груди капитана Фретта.
Тот рванул поводья, метнулся в седле влево. Конь послушно свернул, но, видимо, споткнулся или поскользнулся на покрытой свежим инеем лапе-корневище-жиле люта, потому что тут же под животным подломились передние ноги, и оно полетело, со всего разгона — дикий клубок животного и человека — в тротуарный сугроб, чудом не столкнувшись с фонарем. Болезненное ржание лошади пробило туман. На месте падения поднялась туча коричнево-цветного снега; я-оностояло и глядело на эту тучу, словно малое дитя — увлеченно, зачарованно. Прошло несколько долгих вдохов-выдохов, пока туча не начала опадать; казалось, будто бы исходящий от люта мороз вымораживает хлопья еще в воздухе.