Лёд
Шрифт:
— Но… малярия! Нужно что-то сделать с тем болотом на месте Дырявого Дворца.
Саша встал рядом.
— Это ты здесь его выбросил, хмм? — Он сделал вид, будто выглядывает в пропасть. — Бррр.
— И кто тебе подобные глупости…?
— Парень один из «Газеты». А потом они еще пошли к Поченгло жаловаться. И знаешь, что он им ответил?
— Что?
— Что тебе осудят, как только появятся суды и будут написаны законы.
— О, на это он надеется, тут я поверю. — Я подставил голову под секущие капли дождя, те вонзались в мою грубо зарубцевавшуюся кожу. — Не при подобных мелких случаях, но ты наверняка слышал, как о публичной фигуре говорят; «История его осудит». Что это означает? Что осудят не люди. Что имеется некая мера событий, применяемая в столь крупном
Пошатываясь, среди танцующими пробился инженер Иертхейм. Под мышкой у него была конторская папка. Он встал так, чтобы дождь на него не падал и замахал нам этой папкой.
— Что там?
— Историческая картина! — Голландец огляделся по помещению в мерцающем свете, по стенам, разрисованным скачущими тенями. — Куда бы его… — Он подошел к автопортрету Елены, пощупал рамку. — В Святой Троице такая же уколы делает… — Он вынул из папки крупную фотографию, примерил ее к стене. — Так. Так. Мхммм.
— Покажите-ка.
Мы заглянули ему через плечо. На памятном фото были изображены трое учредителей Товарищества: господин Порфирий Поченгло в светлом, элегантном костюме, с штатовской ленточкой в лацкане, склонившийся к объективу, он жестко опирался на трость, и от этого усилия его лицо казалось ожесточившимся; Абрам Фишенштайн под гривой седых волос, с бородой, словно белый пластрон, расстеленный на груди, навылет пробитый холодной пустотой на месте тунгетитового глаза; я же стоял посредине, самый низкий среди них: тьветовое пятно в форме человека, руки и ноги более-менее в серых тонах, но лицо — уже сплошной уголь. За нами висело тучевое небо, под ним азиатский горизонт, невыразительные развалины промышленного города.
В правом нижнем углу фотография была отмечена эмблемой Товарищества: инициалы ГПФ в завитушках. Секретари Поченгло уже наверняка обдумывают печати, визитные карты и фирменные бланки.
— Не хватает лишь даты, — сказал я.
— Двадцать восьмое июня одна тысяча девятьсот тридцатого года, Холодный Николаевск. Учреждение первого Товарищества Промысла Истории. Бенедикт Герославский, Порфирий Поченгло, Авраам Фишенштайн. Я тут у вас инструменты не оставлял?… Погодите, подвешу на проволоке. Мхммм.
— Зейцов сейчас найдет какую-нибудь старую картину, поменяем.
Саша покачал головой.
— Зейцов на сегодня уже ужрался. Я видел его с футляром этажом ниже.
— Он и вправду учится играть на скрипке?
— Где там. В одной половине у него целая батарея различных водочек, в другой половине — душещипательные лирические сочинения. Я застал его так, позавчера. Сидит себе на солнышке, открывает футляр, вынимает книжку и бутылочку, и фьюууу — полетел! — Саша надул щеки. — Артист!
Я скривился.
— Ведь запилят пластинку.
— Сейчас, сейчас, все устроим.
Он отправился разбираться с патефоном. Я же сел в окне. Если бы не дождь, можно было бы закурить папиросу; я предпочитал мокнуть, поскольку это было намного приятнее. Пластинка остановилась, танцующие подняли громкий вопль; Павлич запустил увертюру с барабанами и трубами, на что все в знак протеста засвистели и затопали ногами; он остановил и эту музыку. Тогда зазвучали покрикивания и молитвенные просьбы. Кто-то вытащил наган и наставил его на Сашу, другое схватили рьяного любителя музыки за пояс и вытащили в коридор, сразу же сделалось свободнее, светлее. Я увидал, что на моем шезлонге спит толстый бурят в штатовской фуражке, в офицерских, покрытых грязью сапогах. Оставалось только вздохнуть. Mijnheer Иертхейм, покачиваясь на широко расставленных ногах, словно старый шкипер в порту, со спрятанным в бороду ртом, заполненным шпильками и проволокой, примерял памятную фотографию рядом с рисунком панны Мукляновичувны. Полуголый казак, с вытатуированным на груди молотом и плугом на красном кресте с тремя перекладинами [418] , вытащил губную гармошку и врезал казачка. В нижней двери, уменьшенной и выгнутой в каком-то абсурдном трюке перспективы, замаячил Зейцов. Я замахал ему. Филимон Романович, склоненный в марше под гору, пер словно бы против ужасного урагана, он приближался ко мне в виде очередных высвечиваний из-под теней и среди танцующих: пятнадцать, десять, пять шагов от меня — фигурка в искривленном ящичке расхлябанной мозаики света и темноты. Чем выше в болезненную геометрию, тем медленнее и с большим трудом он пер; но головы не поднимал, согнувшись в поясе. Под самый конец ему пришлось собрать все силы, практически выскакивая из полуприседа, по-обезьяньему вытянув вперед руки…
418
Скорее всего, имеется в виду, так называемый, православный крест, принятый после никонианского раскола: верхняя перекладина поменьше, вторая побольше, а нижняя, третья, может быть наклонной или прямой. Некоторые считают, будто бы наклонная перекладина указывает путь в рай и ад, соответственно. На самом деле, это обозначает перечеркнутый униатский крест (с двумя перекладинами), являющийся как бы объединением католического (латинского) креста и византийского (где поперечина делит вертикальную часть креста строго пополам) — Прим. перевод.
Сундучок ударил его по ребрам, Зейцов упал под окно, схватился, нож упал ему под ноги.
Подбежал Саша, наступил Зейцову на руку. Чуть не подавившийся шпильками голландец схватил бывшего каторжника за ноги.
Зейцов вырывался и плевался во все стороны. Треснувшие очки сползли у него с носа. Он был пьян, но в случае Зейцова это, как раз, было отягощающим обстоятельством. Вывернувшись по-змеиному, он освободил левую руку и указал на меня трясущимся пальцем.
— Он! Он!
Павлич вопросительно глянул.
Я пожал плечами.
— Это у него бывает. — Я поднял нож, провел большим пальцем по лезвию. Острое, словно бритва. — Время от времени, вскипает в нем кровь, и бросается на меня Филимон с убийственным замыслом; но потом в ноги падает, сердце рвет, прощения просит. — Я позвал штатовских, которые прекратили танцевать, изумленные последующим театром безумного насилия. — Закройте его где-нибудь, пускай придет в себя.
Дергающегося Зейцова поволокли в нижнюю часть коробки пьяных линий.
— Он! — хрипел Филимон. — Он!
Пока не исчез вместе с тащившими его людьми в нижнем кривоугольнике.
Я подал сундучок Саше.
— Спасиба.
— Мпфх хмых? — спросил mijnheerИертхейм.
— А кто его знает. Может, про изменника-редактора. — Я постучал рукояткой ножа по подбородку. — Так куда вы его, в конце концов… — Глянул на рисунок Елены. La Menzogna.Как это Зейцову удалось захватить меня врасплох, что до самого последнего мгновения я не видел в нем убийцы? La Menzogna.
— Выплюньте! — нацелил я нож в голландца.
Тот выплюнул.
— Где вы ее видели? — рявкнул я. — В больнице под патронатом Святой Троицы? Только гляньте! Ну!
Быстро протрезвевший, чернофизик осмотрел автопортрет панны Елены.
— Ну… может и похожая. — Он захлопал глазами, пригляделся поближе. — Нет. Ясно, не она. Разве что волосы эти. И, может, глаза… Не она, господин Бенедикт.
Я вонзил нож в библиотечный стеллаж.
— Завтра с утра я еду в Иркутск.