Лед
Шрифт:
Выйдя из здания, Сервас отправился в старый центр города. Домой идти не хотелось. Ему надо было избавиться от напряжения и раздражения, которые у него вызывали типы вроде Вильмера. Моросило, а зонта он не взял, но этот дождик был сейчас как благословение. Сервасу казалось, что его отмывают от грязи, налипшей на него за все эти дни.
Ноги безотчетно принесли его на улицу Тор, и он оказался перед ярко освещенной стеклянной дверью картинной галереи, которой заведовала Шарлен, жена его заместителя. Узкое двухуровневое помещение галереи уходило вглубь, и его современный белый интерьер был хорошо виден с улицы, резко контрастируя
Строго говоря, это была не картина, а фотография метра четыре высотой, выполненная в блекло-голубых тонах.
Огромное распятие, за крестом угадывается грозовое небо, клубящиеся тучи то и дело прорезают разряды молний. Вместо Христа на кресте беременная женщина. Голова ее склонилась набок, по щекам катятся кровавые слезы. Из-под тернового венка над посиневшим лбом тоже стекают капли ярко-красной крови. Ее не только распяли, но и вырвали груди. Вместо них на теле два кроваво-красных пятна. Глаза у женщины, как катарактой, затянуты полупрозрачной белой пленкой.
Сервас отпрянул. Какому безумцу пришла в голову мысль создать такой реальный и невыносимо жестокий образ?
Откуда берется это любование жестокостью? Откуда такое обилие жути на телеэкранах, в кино, в книгах? Что это? Оберег от страха? Почти все художники соприкасаются с насилием абстрактно, опосредованно, иными словами, они ничего о нем не знают. Интересно, а если бы сыщики, которые ежедневно наблюдают невыносимые картины преступлений, пожарные, смывающие кровь с улиц после дорожных происшествий, или магистраты, день за днем ведущие расследования, вдруг взялись бы за кисти и резец, что у них получилось бы? То же самое или что-нибудь совсем другое?
Когда он поднимался по лестнице, ступени тяжело вибрировали под его шагами. Шарлен болтала с каким-то седовласым человеком, одетым в элегантный, прекрасно сшитый костюм. Увидев Серваса, она прервала разговор, помахала ему рукой и представила мужчин друг другу. Сервас понял, что седовласый банкир был одним из лучших клиентов галереи.
— Я, пожалуй, спущусь и посмотрю прекрасную выставку, — сказал тот. — Еще раз браво вашему безупречному вкусу, дорогая. Не понимаю, как вам удается каждый раз собрать работы таких талантливых художников.
И с этими словами седовласый мужчина удалился. Хотя Шарлен представила ему Серваса, но тот, казалось, вовсе не заметил его присутствия. Такие, как Сервас, для него просто не существовали. Шарлен поцеловала его в щеку, и на него пахнуло малиновым ликером и водкой. Она смотрелась ослепительно в красном платье для беременных, поверх которого была наброшена белая накидка, и ее глаза, как и колье, сияли чересчур ярко.
— Похоже, на улице дождик, — сказала Шарлен, с нежностью ему улыбаясь. — Ты так редко заходишь посмотреть галерею. Я очень рада
— Все это немного… сбивает с толку, — ответил он.
Она рассмеялась и заявила:
— Художник подписался как Ментопагус. Тема выставки — «Жестокость».
— В этой картине она прекрасно удалась, — съязвил он.
— Ну и физиономия у тебя, Мартен.
— Извини, я не должен был являться в таком виде.
Она движением руки отмела его извинения.
— Лучший способ, чтобы тебя здесь не заметили, это иметь третий глаз во лбу. Все они видят себя в первых рядах авангарда и нонконформизма, считают внутренне прекрасными, то есть лучше остальных…
Его удивила горечь, сквозившая в ее голосе, и он с подозрением покосился на бокал со льдом, который она держала в руке. Не исключено, что там был алкоголь.
— Типичный штамп художника-эгоцентриста.
— Если одни штампы угадываются за другими, это верный признак того, что они соответствуют истине, — заметила Шарлен. — На самом же деле я знаю всего двух людей, обладающих настоящей внутренней красотой. Венсана и тебя, — продолжала она, словно говоря сама с собой. — Двух сыщиков. Эта красота прячется глубоко, во всяком случае у тебя.
Он был ошарашен таким признанием. Вот уж никак не ожидал…
— Ненавижу художников, — вдруг бросила Шарлен, и голос ее задрожал.
Ее следующий жест поразил его еще больше. Перед тем как уйти, она наклонилась, уголком губ снова коснулась щеки Серваса, а потом провела кончиками пальцев по его губам. На редкость сдержанный жест ошеломляющей близости… Он услышал, как ее каблучки быстро застучали вниз по лестнице.
Его сердце барабанило в ребра в том же ритме. Голова кружилась. Часть пола была покрыта строительным мусором, штукатуркой и кусками кирпича. Интересно, это произведение искусства или стройка? Напротив него на белой стене висела квадратная картина, изображавшая яркую толпу снующих во все стороны людей. Их были сотни, может даже тысячи. Видимо, на второй этаж выставка под названием «Жестокость» не распространялась.
— Мастерски выполнено, правда? — прозвучал рядом с ним женский голос. — Поп-арт! Это невероятно, просто Лихтенштейн в миниатюре.
Сервас вздрогнул. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил, как к нему подошла женщина. Она говорила, словно выпевала вокализы, тон то повышался, то падал.
— Quos vult perdere Jupiter prius dementat, — сказал Сервас, но женщина смотрела на него непонимающе. — Это латынь. Если Юпитер хочет кого наказать, он отнимает у него разум.
Потом Сервас зашагал к лестнице.
Придя домой, он поставил на стереопроигрывателе «Песнь о Земле» [42] в последней версии под управлением Элии Уэ, с Мишель де Юнг и Джоном Вилларом, и сразу включил потрясающее «Прощание». Ему не спалось, и он взял с полки книгу «Эфиопики» Гелиодора.
«Ребенок здесь, со мной. Это моя дочь, она носит мое имя, в ней сосредоточена вся моя жизнь. Она — само совершенство, и радость, которую она мне приносит, превосходит все ожидания. Как же быстро расцвел в ней росток грядущей красоты! Она всех изумляет своей прелестью, и никто, ни грек, ни чужеземец, не в силах удержаться и не заглядеться на нее».
42
«Песнь о Земле» — вокально-симфоническая поэма Густава Малера.