Леденцовые туфельки
Шрифт:
— Да ничуть ты не переменился.
— Откуда ты знаешь?
«Ох, да знаю я, знаю». И мне так больно видеть его точно таким же, как прежде. Но я-то переменилась! Меня переменили мои дети. И я больше не могу поступать так, как хочется мне самой. А хочется мне...
— Ру, — сказала я. — Я действительно ужасно тебе рада. И это очень хорошо, что ты приехал. Но приехал ты слишком поздно. Я теперь с Тьерри. И он, правда, очень хороший человек, если узнать его поближе. И он так много сделал для Анук и Розетт...
— А ты его
— Ру, пожалуйста...
— Я спросил: ты его любишь?
— Ну конечно люблю.
И снова он пожал плечами, отчетливо выразив этим свое презрение.
— Поздравляю, Вианн, — только и сказал он на прощание.
И я его отпустила. А что мне еще было делать? Он вернется, думала я. Он должен вернуться. Но пока что он не вернулся, он не оставил ни адреса, ни номера телефона — хотя я бы очень удивилась, если бы у него был телефон. Насколько я знаю, у него даже телевизора никогда не было: он предпочитал любоваться небом и утверждал, что это зрелище ему никогда не надоедает и никогда не повторяется.
Интересно, где он живет сейчас? На каком-то судне — так он сказал Анук. Наверное, эта какая-нибудь баржа, думала я, которая, скорее всего, поднимается с грузом вверх по Сене. А может, очередной плавучий дом, если ему удалось найти что-нибудь подешевле. Наверное, что-нибудь допотопное, неповоротливое, и теперь в перерывах между временными работами он с ним возится, латает, делает его своим. Ру к таким посудинам относится с бесконечным терпением. А вот к людям...
— А Ру сегодня придет, мам? — спросила Анук после завтрака.
Она дождалась утра, чтобы задать этот вопрос. С другой стороны, Анук редко говорит не подумав; она долго размышляет, прикидывает, а уж потом говорит: неторопливо, почти торжественно и очень осторожно — так в телевизионных фильмах говорят сыщики, которым только что удалось докопаться до истины.
— Не знаю, — ответила я. — Это уж от него зависит.
— А ты бы хотела, чтобы он вернулся?
Настойчивость всегда была одной из наиболее постоянных черт моей дочери.
Я вздохнула.
— Трудно сказать.
— Почему? Ты что, больше его не любишь?
Я услышала в ее голосе вызов.
— Нет, Анук. Дело не в этом.
— А в чем же?
Я чуть не рассмеялась. В ее устах все звучит так просто, словно наши жизни — вовсе и не колода карт, где приходится взвешивать каждое решение, каждый шаг, противопоставляя его множеству иных решений, иных шагов, предпринятых случайно, необоснованно, изменяющихся буквально при каждом вздохе...
— Послушай, Нану. Я знаю, ты любишь Ру. И я тоже. Я очень его люблю. Но ты должна помнить... — Я помолчала, подыскивая подходящие слова. — Ру всегда поступает так, как хочет он сам, всегда. И он никогда подолгу не остается на одном месте. Это, может, и неплохо, потому что он один. Но нас трое, и нам нужно нечто большее.
— Если бы мы жили с Ру, он
Я все-таки рассмеялась, хотя на душе у меня кошки скребли. Ру и Анук, как ни странно, очень похожи. Оба мыслят некими абсолютами. Оба упрямы, скрытны, обидчивы и пугающе злопамятны.
Я попыталась объяснить:
— Ему нравится жить одному. Он круглый год проводит на реке, спит под открытым небом, ему в доме попросту неуютно. Мы так жить не могли бы, Нану. Он это понимает. И ты тоже.
Она сумрачно, оценивающе на меня посмотрела.
— Тьерри его ненавидит. Я точно знаю.
Что ж, после вчерашнего вряд ли кто-то усомнился бы в этом. Шумная приветливость Тьерри была сродни приветливости кровожадного тролля; его прямо-таки переполняли откровенное презрение и ревность. Но ведь на самом деле Тьерри совсем не такой, уговаривала я себя. Его наверняка просто что-то очень расстроило, огорчило. Может, то маленькое происшествие в «Розовом доме»?
— Но Тьерри его толком и не знает, Ну.
— Тьерри никого из нас толком не знает!
И Анук снова пошла к себе, держа в каждой руке по круассану, и, судя по выражению ее лица, было ясно: продолжения этой дискуссии не миновать. А я прошла на кухню, приготовила горячий шоколад, села за стол и стала смотреть, как напиток в чашке постепенно остывает. В голове моей бродили мысли о том, каким бывает февраль в Ланскне — с цветущей мимозой по берегам Танн, с речными цыганами на длинных узких суденышках, таких многочисленных и плывущих так близко друг от друга, что по ним, кажется, можно перейти на тот берег...
И среди них один-единственный человек сидит в одиночестве, сам по себе, и смотрит на реку с крыши своего плавучего дома. Не так уж сильно он и отличается от прочих бродяг, и все же я отчего-то сразу его выделила. От некоторых людей явственно исходит свет. Вот и от него тоже. И даже теперь, когда прошло столько лет, я чувствую, что меня снова тянет к этому свету. Если бы не Анук и Розетт, я вчера пошла бы за ним. В конце концов, есть вещи и похуже нищеты. Но я должна дать своим детям нечто большее. Именно поэтому я здесь. И я не могу снова стать Вианн Роше и вернуться в Ланскне. Даже ради Ру. Даже ради себя самой.
Я так и сидела над чашкой с остывшим шоколадом, когда вошел Тьерри. Было уже девять часов, но все еще почти темно; за окнами слышался приглушенный гул транспорта и колокольный звон, доносившийся из маленькой церквушки, что на площади Тертр.
Тьерри молча сел напротив, его пальто пахло сигарным дымом и парижским туманом. Он помолчал еще с полминуты, потом протянул руку и, накрыв ею мою ладонь, сказал:
— Извини за вчерашнее.
Я взяла в руки чашку и заглянула внутрь. Надо было все-таки довести молоко до кипения: теперь на поверхности остывшего шоколада виднелась противная толстая пенка. Эх, недосмотрела, пожурила я себя.