Леди, которая любила лошадей
Шрифт:
Достаточно ли этого, чтобы рискнуть? И не только собою?
Мог бы спросить, спросил бы.
– Потом, после смерти, она собрала эти вот бумаженции, - Ефимия Гавриловна похлопала по боку саквояжа. – Отнесла их к одному… ученому. При жизни, сказывала, большим приятелем Берядинского значился, частенько в гости захаживал. Только ненадолго этой дружбы хватило. Маменьку он принял, вспомоществление оказал, цельных сто рублей жаловать изволил. И записи просмотрел. Сказал, что Берядинский, конечно, был личностью выдающейся, но под конец жизни явно свихнулся, да… и что смысла
Коляска шла неожиданно мягко, и мимо проползали поля, и свобода казалась невероятно близкою. Демьян понял, что нитку на запястьях он стряхнет с легкостью. С неменьшею выберется из экипажу, а там… не побежит же за ним Ефимия Гавриловна в самом-то деле.
Он даже представил, как несется она громадными скачками, высоко подобравши нелепые юбки, и не удержался, усмехнулся.
– Ишь, все веселитесь… - она поджала губы. – А ведь Господь все-то видит. Не даром нас свел.
И широко перекрестившись, Ефимия Гавриловна продолжила.
– Коль бежать вздумали, то воля ваша…
Из саквояжа появился преизящного вида револьвер с беленькими щечками на рукоятке.
– Стреляю я отменно, да и пули зачарованные. Аккурат про вас…
– Не побежит он, бросьте, Ефимия Гавриловна. Вы ж понимаете, что у нас свой интерес. За ним и пришли, - произнес Вещерский примиряющим тоном. – А что Демьян Еремеевич на сторону поглядывает, так это исключительно от недостатку опыта. Исправится.
– Если успеет, - проворчала Ефимия Гавриловна. – Если ты на людей своих надеешься, то зря…
Она усмехнулась этак, нехорошо.
– Одного я не понимаю, - Вещерский остался на удивление спокоен. – Ладно, Берядинский. Он всегда-то идейным был, почитай, столь же больным, как и ваш батюшка, только у него-то безумие мирным было. Ваш батюшка тоже воевать не воевал. Сидел, писал… косточки вот привез… из кургана?
– Оттудова.
– Вот… но убивать-то он никого не убивал.
– Как сказать, - Ефимия Гавриловна револьвер убирать не стала. – Перед смертью он будто очнулся… на один час всего. И маменьки рядом не оказалось. Вот разве ж то не промысел Господень? Она при нем денно и нощно пребывала, а тут отошла… он же… он меня не замечал. Глядел и не видел. А тут вдруг увидел. И к себе позвал. Попросил, чтоб посидела рядом. Мне-то уже пятнадцать было, я многое видела, многое понимала. Хотела убежать, уж больно безумный взгляд у него стал, да только не смогла.
Экипаж выбрался на проселочную дорогу, и лошади пошли шибче.
– Он сказал, что был там… что… все случившееся случилось по его вине. Брат пошел на брата… брат убил брата, а пролитая кровь, огня полная, разбудила духов, которые разгневались на наглецов. Ему удалось уйти. И не просто уйти… он вынес оттуда кое-что.
– Шкатулку?
– Золотого коня, - она сунула руку в саквояж и вытащила потрепанного вида кошель. И Демьян стиснул зубы, заставляя себя сидеть на месте.
Ему кошель виделся не просто пылью облепленным.
Скорее уж обросшим. И тонкие нити уходили в ткань, пробирались, переплетаясь с трухлявым шелком, меняя его в нечто такое, чего точно не следовало касаться.
А
Она потянула гниловатые шнурки и, перевернув кошель, вытряхнула его содержимое.
– Вот… красивый, правда?
Фигурка на ее юбках была… уродливой. Куда более уродливой, нежели кошель. Золото? Возможно, когда-то это было золотом, но теперь Демьяну казалось, что нелепый этот конек, будто сделанный наспех ребенком, вылеплен был из пыли.
И грязи.
Из боли, которая слышалась, из крови чужой, чье эхо звенело, и он понимал, что звон этот слаб, а если бы слегка сильнее, то никто-то здесь не удержался бы.
– Красивый, - сама себе ответила Ефимия Гавриловна, поглаживая спинку золотого коня. – Я его не отдала. Все-то отдала, а его нет… бумажки? Пускай… Долечка попросил, а мне-то что? Мне не жаль… не знаю, с чего вовсе я их хранила-то? И шкатулку тоже… ту, первую, с костями… костей было много, но теперь почти не осталось.
– А куда они…
– А ты думаешь, что бомбу сделать просто? Отец сказал, что когда мертвое соединилось с живым, случился взрыв. И взрыв этот лишил всех силы… он все пытался вывести формулу. И вышло.
– Только воспользовались ей вовсе не те люди.
– Думаете, он думал о том, кто будет пользоваться его открытием? Нет, уж поверьте, ему было бы плевать… а может, он и согласился бы с Долечкой… все эти титулы, рода… они делают людей несчастливыми. Они запирают их в клетках сословий, из которых не выбраться.
– И поэтому вы начали делать бомбы?
– Не я. Долечка.
– А вы просто помогали?
– Женщина должна быть опорой мужу своему, разве не тому нас церковь учит? – Ефимия Гавриловна посмотрела c хитрецой, склонив голову.
– Значит, дело лишь в том? В вашей обиде на мир и людей? – Вещерский не собирался отступать. А Ефимия Гавриловна поджала губы. И, стало быть, была обида, явная ли, тайная, вполне вероятно, что вовсе уж вымышленная, главное, что обиды этой хватило, чтобы убивать. – Или все-таки в высоких идеалах. Хотя… позвольте, какие идеалы, когда речь идет о массовом убийстве? Я вот могу еще понять, когда речь идет об устранении отдельных личностей, которые чем-то пролетариат обидели, но вот бомбы…
– Это вынужденная мера, - Ефимия Гавриловна задрала подбородок. – И действенная. Народ следует встряхнуть. Омыть кровью, ибо лишь она способна избавить его от многолетних оков.
Глаза Ефимии Гавриловны вспыхнули, и показалось, что вся-то эта женщина разом изменилась, будто сквозь маску проступило истинное лицо.
– Кровью, стало быть… людей непричастных.
– Все они причастны! Оглянитесь! Что вы увидите? Одуревших от безделья женщин, которые только и занимаются, что нарядами, спеша перещеголять друг друга? Молодежь, позабывшую обо всем, кроме пустых развлечений? Отринувши слово Божие, они травят себя опиумом, вступают в противозаконные связи. Они думают лишь о веселье и ни о чем больше. Зажравшиеся чиновники. Жандармы, словно псы, стерегущие кровавый режим… а народ стонет, не способный более удержать тяжесть этого мира на плечах своих…