Ледовое небо. К югу от линии
Шрифт:
Первым занесло Эдуарда Владимировича, заклинившегося вдруг на злосчастном портвейне, о котором все давным-давно и думать забыли.
— Видели? — он призвал начальника радиостанции в свидетели. — Я же ему ничего такого не сказал, а он сразу лезет в бутылку, — последовал взрыв смеха, — прямо синдром какой-то!
— Да тише вы! — шепотом взъярился Василий Михайлович. — И так ничего не слыхать.
Но стычку между вторым и третьим помощниками остановить было невозможно. Под неразборчивое клокотание передатчика они, правда, на пониженных тонах, продолжали вспыхнувшую из ничего
Теоретически они превосходно во всем разбирались, могли порассуждать и про избыточное давление, и про статическое электричество или широтный сдвиг, но в простейшей житейской ситуации оказались на удивление безоружными. Особенно удивляться, впрочем, не приходилось. Потому что далеко не каждому дано распространить на себя абстрактное знание. Даже столь очевидную истину, что люди смертны.
На следующий день, впрочем, они встретились, как ни в чем не бывало.
Поглощенный погоней за ускользнувшим пульсом Одессы-радио, Шередко не заметил, как его внезапно рассорившиеся гости один за другим покинули радиорубку. Только когда звук усилился и размытые биениями слова стали звучать четче, обратил внимание на пустой диван.
— От же бисовы деты! — осуждающе поморщился он и спешно переключил приемные антенны. Дождавшись окончания разговора — капризная дамочка с пассажирского теплохода ревниво отчитывала легкомысленного мужа на берегу, — втиснулся со своим:
— Я — теплоход «Лермонтов»…
— Повремените немного, — чуть хриплым, волнующим голосом попросила Одесса. — Еще номера будут, «Аджария»? — и когда выяснилось, что желающих больше нет, устало снизошла: — Ну давайте свои телефоны.
Четко артикулируя цифры, Шередко продиктовал номера.
— Девонька, — умильно попросил он, называя телефон Дугина. — Тут особенно постарайтесь, а то никак не может поговорить человек.
— Хороший хоть человек? — вопреки обыкновению пошутила радиотелефонистка.
— Очень! — с полной убежденностью ответил Василий Михайлович. — А вы, наверное, красивая: голос такой.
— Все мы для вас красивые, пока вы в море, — откликнулась она, приоткрывая свое собственное, выстраданное, возможно, знание, и сразу уже совершенно другим тоном повелела: — Говорите!
— Секундочку! — взвился Шередко и, отшвырнув наушники, кинулся к аппарату судовой АТС. — Константин Алексеевич? Давайте скоренько: жинка!
НАВИГАЦИОННАЯ РУБКА
Пользуясь попутным ветром и хорошей парусностью, возникшей при полной загрузке контейнерами, теплоход делал шестнадцать и семь десятых узла, что давало ежесуточный отыгрыш почти в три часа.
Худо-бедно, но когда на локаторе обозначился Гибралтарский пролив, «Лермонтов» нагнал верных восемь часов.
— Еще три недельки такого хода, и мы вернем свое, — пошутил Дугин. После беседы с женой он третий день пребывал в невыразимо приятном состоянии полного довольства. Пусть он не узнал ничего нового, помимо того, что она уже сообщала в радиограммах, сам факт состоявшегося, наконец-то, разговора уже означал нечто очень важное. Он и сам не понимал, почему. Живые слова могли лгать точно так же, как и отстуканные на машинке. Умолчать о том, что хотелось сохранить в тайне, Лина тоже могла с неменьшей свободой. Логически все это было так. Но вопреки этой рассудочной логике Дугии верил взволнованному теплу ее торопливой, мило картавящей речи. То, о чем он думал иногда в трудные для себя дни, разом схлынуло с сердца, интенсивно зажившего вдруг удивительно свободной, отдельной от мозга жизнью. Это было так необыкновенно, что хотелось запеть, особенно теперь, когда нее трудности остались, в сущности, позади, а желанные Геркулесовы столпы — скала Гибралтара на севере и Джебель-Муса на юге — уже отражали радиолокационный сигнал.
— Да, еще три недельки, — повторил он, довольно потирая руки. — Но, к сожалению, их у нас нет. Через двое суток изволь быть в Генуе.
Об осложнениях, которые наверняка ждали в Италии, даже думать не хотелось, так было хорошо. Словно в далеком детстве в любимом уголке за софой, пронизанном солнечными лучами, где весело танцевали пылинки. В довершение блаженства Дугин превосходно, разом за все пережитое выспался и после душа чувствовал себя совсем молодым. Он бы еще спал, и с неменьшей охотой, но приближение к узкости обязывало находиться в рубке.
Реальная скорость судна увеличивалась, потому что его уже подхватило поверхностное течение, мощным — сто метров — слоем вливавшееся в пролив. Особой роли это, конечно, не играло, но все равно было здорово нестись вот так, на дармовщинку, возвращая потерянное в начале пути.
Локатор рисовал сужающуюся воронку Джибралтара — как с шиком настоящего оксфордца произнес Беляй, отвечая на запрос службы Ллойда, бдительно следящей со скалы за прохождением судов.
Галактической россыпью обозначились встречные и попутные корабли, большие и малые светочи мерцающего огнями морского Бродвея, отделившего Африку от Европы.
— Запросите видимость в Средиземном море, — сказал Дугин, проникаясь сложностью нарисованной локатором картины. — Боцмана на бак и кого-нибудь — на корму.
Теплоход вошел в пролив, где его тут же подхватила качка, в ту самую минуту, когда часы радиостанции показывали красный сектор. Прослушивая эфир, Шередко поймал интенсивный сигнал голландского танкера «Зюдерзее», налетевшего вблизи берегов на неизвестный плавающий предмет. В результате столкновения у голландца заклинило руль и повредило винты.
Первым на призыв о помощи откликнулся рудовоз «Эльба», приписанный к гамбургскому порту. Он шел почти порожняком и находился всего в сорока милях от обездвиженного танкера. Василий Михайлович тоже передал свои позывные и, сделав в журнале соответствующую запись, заглянул в навигационную рубку.
В «лавке», как выражался Беляй, был полный кворум: старпом с Эдуардом работали за штурманской стойкой, Мирошниченко стоял у главного локатора, а сам капитан, как обычно, сидел на платформе стремянки, безмятежно глядя в синюю дымку, в которой чарующе переливались зеленые, белые и красные самоцветы сигнальных огней.