Легионер. Книга третья
Шрифт:
Пазульский оглянулся: на них смотрел весь тюремный двор.
– Что ж, ваш-бродь, урок я твой запомню, – Пазульский выплюнул под ноги Назарову еще один зуб. – Только и ты запомни, ваш-бродь, что убить мне тебя придется.
– Ой, испугал, сопляк! – насмехался Назаров. – И как же ты меня убьешь?
– Горло перережу. Вот так! – и Пазульский провел по своему горлу пальцем от уха до уха.
– Сие есть публичная угроза смертью чину тюремной администрации, – кивнул Назаров. – И подлежит рассмотрению суду специального трибунала. Ну, а пока дам-ка я тебе сейчас, морда, месяц
Еще месяц после «холодной» Пазульский отлеживался на нарах, скрипел зубами от боли и молчал. А когда начал потихоньку вставать, к нему подошел один из авторитетных иванов, напомнил про воровской «кодекс»:
– Ты, паря, молод ишшо, но знать должон. Иваны тя к себе приблизили, а ты языком размахался. Ну, перед Назаровым тогда! Да ты помнишь ли? – Громила всмотрелся в опухшее лицо Пазульского. – Может, ты не в себе был опосля прикладов-то? Тогда ничо, ничо, паря! Тогда люди поймут, и словом нечаянным тя попрекать не станут. Наверное…
– Ты про что, уважаемый? – ровно поинтересовался Пазульский. – Никак про то, что я Назарова убить пообещал? Все помню, уважаемый. И слово мое крепкое. Сказал – сделаю!
– Тебе жить! – пожав плечами, сплюнул громила. – Тока и про законы нашенские не забывай. Не сделаешь, как сказано – тебя иваны на сходняке самого на ножи могут поставить. Чтоб люди, стало быть, знали цену слова варнацкого… Дурак ты, паря! Зачем тебе все это? Тут петля, там нож… сказал бы – не помню, мол – и дело в шляпе.
Пазульский промолчал. А на следующий день Херсонский централ был изумлен его дерзким, почти невозможным побегом. Удаль и фарт Пазульского иваны одобряли, а относительно его будущего сомневались: и так, и так не жилец, Пазульский-то… Поймают ведь все равно, рано или поздно. А тюрьма ничего не забывает.
Гулял на свободе Пазульский, действительно, недолго. И через пару месяцев снова был пойман, судим и отправлен обратно в Херсонский централ. Уже потом ушлые уголовники догадались, что Пазульский дал себя поймать. И на судебном следствии, и во время самого процесса даже взял на себя «лишку» в обмен на негласное соглашение: суд должен был послать его отбывать наказание именно в Херсон…
Причина была вот какая: до Пазульского дошли слухи, что старший надзиратель Херсонского централа Назаров собирается в отставку. Здоровье у него было по-прежнему отменным, но случай поставил крест на его карьере: распарившись как-то в баньке, Назаров выдул целый жбан ледяного пива и в результате напрочь потерял голос. Начальство потерпело безголосого надзирателя сколько возможно, потом развело руками – должность зычного голоса требует, а не шипения.
Со дня на день Назаров должен был уйти в отставку, Пазульский, прослышав про это, поспешил за решетку.
Потом его не раз спрашивали: зачем, мол, в тюрьму-то торопился? Назарова на воле сподручнее было даже зарезать. К тому же за убийство партикулярного лица смертной казни не полагалось… Но Пазульский решил выдержать форс, сдержать свое слово там, где его давал – в Херсонском централе… А петля его, по всей видимости, не пугала.
Но это было потом. А пока весь централ, затаив дыхание, ждал развития событий – либо обещанной расправы лихого Пазульского с Назаровым, либо сходняка с ножами за несдержанное слово молодого атамана. И ждал, надо сказать, недолго: несмотря на постоянные обыски, Пазульский нашел-таки возможность сохранить «заточку» и подобраться к Назарову.
Все случилось как по заказу. Расстроенный скорым концом своей карьеры, Назаров в последние дни службы бдительность подрастерял. Да и к стакану стал прикладываться, объясняя товарищам, что на службе не пьет, а только горячим грогом лечится. Пытается голос прежний, стало быть, вернуть. Товарищи с начальством уж и рукой на бедолагу махнули: пусть его!
В такую-то минуту глубокой задумчивости брел как-то Назаров по тюремному двору в надзирательскую, едва поглядывая по сторонам, и очнулся от невеселых дум только при виде фигуры арестанта, сломавшегося в поклоне чуть не пополам. Была в том поясном поклоне столь явная насмешка, и Назаров остановился, присмотрелся к фигуре. Прошипел:
– А ну, разогнись, морду покажи, сволочь! Кто таков будешь? Чего тут цирк устраиваешь, негодяй?!
Фигура послушно разогнулась, и Назаров немедленно узнал в ней Пазульского.
– А-а, вернулся, брат Пазульский! Как ни бегал, а все одно вернулся, ублюдок польский!
– Дозвольте доложить, вашь-бродь, вернулся! – весело отрапортовал Пазульский. – Все опасался опоздать, так уж спешил, так спешил, ваш-бродь!
– Опоздать боялся? Куда опоздать-то? – Назаров закашлялся, схватился за горло.
– На казнь твою опоздать, ваш-бродь, мною обещанную! – снова сломался в шутовском поклоне арестант. И тут же ерничать перестал, глянул вверх исподлобья, коснулся длинными пальцами разношенной обувки – и стремительно разогнулся, уже с острой как бритва заточкой в руке. Рванулся вперед, мимо опешившего конвоя, длинно взмахнул рукой – и рассек надзирательское горло, как и обещал, от уха до уха.
Тело Назарова еще нелепо махало руками и загребало ногами, когда опомнившийся конвой схватил бунтовщика, кинул на землю, прижал руки сапогами. А Пазульский весело, скороговоркой, предостерегал:
– Только глядите, братцы-солдатики, прикладами не машите! А то ведь и вас такая же смерть лютая дожидаться станет… Тащите меня в карцер!
От неминуемой тогда петли Пазульского спасло вскоре случившееся рождение в монаршей семье великого князя: по этому случаю был издан царский манифест, дарующий прощение всем убийцам. Прощение, правда, было сомнительного свойства: смертная казнь Пазульскому была заменена на бессрочную каторгу без права помилования.
И пошла гулять с тех пор по тюрьмам и острогам, по ближним и самым далеким каторгам Российской империи слава Пазульского. Периодически он в одиночку или с сообщниками совершал дерзкие побеги – порой из тех тюрем, откуда до него никто и никогда не бежал. Особенностью этих побегов было то, что к намеченной цели Пазульский шел напролом, без колебаний убивая тех, кто стоял на его пути или мешал ему – тюремщиков, солдат караульных команд, своих же товарищей, заподозренных в измене или трусости.