Легионер. Книга третья
Шрифт:
– И кто ж таков Барин этот?
– Висельник, поди, какой-то? Судя по кличке – из благородных, должно…
– Сам ничего не знаю, господа! Бог даст – скоро узнаем, ежели мой корсаковский коллега справочки наведет. Ясно одно, господа: Пазульский просто так интересоваться кем попадя не станет.
– А откуда он про Барина этого прознал? Пароход-то в Косаковском еще! Дела-а…
– Сей вопрос не ко мне, господа! Одно скажу – в кандальной тюрьме, в нумере Пазульского, самые отпетые сидят, сами знаете. Вот у Акима Иваныча спросите, он у нас старший надзиратель. Аким Иваныч, вот как на духу: говорил мне, что без дозволения Пазульского в камеру к
– Верно, да не совсем, – несколько смутился старший надзиратель. – Не так немного, Тимофей: в саму кандальную заходить-то захожу, потому как – служба! А вот в «партамент» Пазульского, врать не буду, не ходок-с! Не велено-с. Не любит он этого-с… Самому чего надо – передаст. И мы туда не суемся просто так – потому как, честно признаюсь, жизнь дорога. Пазульскому мигнуть только – его прихвостни если не задавят, так зарежут, никакой караул не спасет. Да и чего я там забыл, у Пазульского? А про то, что живорезы наши все всегда знают – это точно! А вот откуда – шут его знает…
Знаменитого Пазульского, этого хилого и немощного уже в 90-е годы XIX века старика, действительно боялась вся каторга.
…Настоящих окон во всей Дуйской каторжной тюрьме для испытуемых было два – одно в казенном помещении, у входа, второе – в четверном номере, где доживал свой долгий век патриарх сахалинской каторги, Пазульский.
В трех больших камерах-номерах тюрьмы половицы при постройке бросили прямо на землю, и со временем тяжелые лиственничные плахи буквально вросли в нее и только угадывались под слоем жидкой вонючей грязи, хлюпавшей под ногами двух сотен тюремных обитателей. В своем нумере Пазульский велел сделать полы по-настоящему, на лагах. Он же распорядился и прорубить в стене настоящее окно, со стеклами и даже занавесками. Тюремная администрация ничего против сего самоуправства не имела: бежать Пазульскому было некуда, да уже и незачем. Да и захоти он покинуть острог – вряд ли кто осмелился бы встать на его пути.
В трех остальных номерах для света и вентиляции тюремные строители оставили в бревнах завершающего венца световые колодцы. Ни света, ни тепла сии колодцы не давали, ибо местные обитатели постоянно затыкали их тряпьем. Зимой для сохранения тепла, а в жаркую пору – для того, чтобы шум и крики арестантов лишний раз не привлекали внимания караульной команды и надзирателей со смотрителями. Вентиляция здесь и вовсе оставалась понятием чудным, незнакомым и, стало быть, совершенно ненужным.
Визит в тюрьму для испытуемых человека с воли не был для Сахалина чем-то необычным. Не чинилось препятствий для выхода из острога и самим арестантам, а дремавшие у ворот солдаты караульной команды лениво окликали лишь тех, у кого на ногах звякали кандалы. Да и кандальникам, впрочем, было достаточно столь же лениво соврать про распоряжение господина надзирателя, и караульный снова погружался в дрему.
Сутки напролет в тюрьме чадно коптили светильники, понаделанные из глиняных черепков и наполненные свиным жиром. Свечи, впрочем, тоже были в ходу, однако использовались только при большой карточной игре. Игра же обычная, «будничная» шла в трех номерах тюрьмы сутками напролет, и прерывалась на одних нарах лишь с тем, чтобы с новым азартом продолжиться на соседних.
Там, где игра затухала, обычно оставалась проигравшаяся до последней нитки жертва – нередко голышом, лишь прикрытая жалким тряпьем, плачущая. Вот и в тот день тихо подвывал на нарах вольный мужик, заглянувший накануне в тюрьму на карточный «огонек» ради «спытания своего фарту». Разумеется, «фарт» здешних «мастаков» оказался удачливее, и к утру поселенец остался не только без гроша, но и проиграл с себя все, включая видавшие виды обувку и картуз.
Держась за голову и подвывая, поселенец совершенно не замечал, что с верхних нар ему на голову сыплется подсолнечная шелуха – так лениво выражали ему свое «сочувствие» оставшиеся без развлечения зрители и свидетели только что закончившейся игры. Время от времени жертву однообразно окликали:
– Эй, дядя, как же ты без порток-то домой пойдешь?
Поселенец не отвечал, лишь вой его становился громче. Этот вой и привлек в нумер пожилого татарина-майданщика. Заглянув в дверной проем, майданщик прикрикнул:
– Чего воешь, сволош? Проиграл – и иди себе домой, к свой баба. Или Пазульского разбудить хочешь? Разбудишь – совсем по-другому выть станешь. Ступай вон, кому сказал?!
– Так ён же без порток, Бабай! – хохотнули с верхних нар. – Как ему по посту идтить-то?
– Мой какой дело? Его никто сюда не звал. Штаны, халат надо – пусть покупает.
– На что покупать-то? – всхлипнул мужик. – Обувку – и ту отобрали, даром что подметки совсем отвалились. Слышь, Бабай, я тебе курицу принесу, вот те крест! Соседу в ноги упаду, он зажиточный. А то украду где-нито. Ты ж меня знаешь, не сбегу никуда с Сахалина ентого. А, Бабай? А ты мне штаны какие-нибудь и рубашку, а?
– Много вас тут шастает, штанов на всех у меня нету, – покачал головой майданщик. – И тебя я знай. Штаны возьмешь – и тут же на кон поставишь. Не дам!
Майданщика окликнули из темноты коридора, и тот заспешил на зов: просыпался Пазульский.
Для жизни на покое Пазульский, как уже упоминалось, выбрал один из четырех нумеров каторжной тюрьмы, поселившись там с пятью самыми верными дружками и телохранителями. Остальные две с лишком сотни испытуемых без ропота разместились в трех оставшихся нумерах.
Камеру, по повелению Пазульского, арестанты благоустроили как могли. Навесили дверь (остальные номера таковых по тюремному уставу не имели), прорубили окно. Лишний ряд двухъярусные нар Пазульский выбрасывать почему-то не велел. И часто прогуливался по своему номеру, перебирая руками стойки нар.
Изредка он выходил из своей камеры в длинной, ниже колен рубахе серого холста и таких же серых чистых портках, в неизменных обрезанных валенках, по непогоде дополняемых галошами, с посохом в руках. Гулял Пазульский всегда в одиночестве: приближаться к нему никто не смел, разве что сам покличет кого. В таком виде, с длинными седыми прядями и белоснежной длинной бородой, он поразительно походил на некоего библейского пророка, снизошедшего на грешную землю.
В то утро, 14 июня 1880 года, Пазульский проснулся, как всегда, в девятом часу утра. Без кряхтений, стонов и обычного для каторжников сквернословия открыл глаза, повернулся и не спеша сел на кровать, мастерски врезанную в нары. Захоти он – и сюда бы притащили настоящую кровать, хоть купеческую, с пологом и перинами, никто бы и слова не сказал. Но Пазульский велел сделать именно так – и сделали.
Стороживший каждое движение патриарха каторги глухонемой Гнат, состоявший при Пазульском в услужении еще с молодости, соскользнул с нар, выглянул в коридор, пихнул первого попавшегося арестанта, жестом велел позвать майданщика. А сам поспешил обратно, подхватив по дороге кувшин с водой для умывания и лоханью.