Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
С самого начала человеческого умозрения, то есть с появления философии, считалось, что она родилась под знаком Эроса, бога любви. Эрос был верховным символом философствования. На первый взгляд, — очень странно. Разве философия занимается любовью как предметом рассуждения? Из чего состоит этот символ? Почему слово «эрос» или фигура Эроса, бога любви, стала символом духовной работы — символом мышления? Но сначала я поясню состав этого символа. Любовь для древних была просто выражением человеческого стремления, человеческой страсти, направленной на то, что когда-то было единым. Действительное содержание любовного чувства состоит в стремлении к соединению или воссоединению. Скажем, Платон считает, что первоначальный человек представлял собой некоторое целое, андрогинное целое. Цельный человек или идея человека — это андрогин, двуполое существо. И оно распалось на две половины, каждая из которых — особый пол. Поэтому любовь, или Эрос, и правит человеческими страстями — ведь они в действительности, что бы самому человеку ни казалось, есть стремление к воссоединению того, что когда-то было единым. Скажем, мужчина не просто любит женщину,
Лекция 2
Продолжим наращивание стилистических образов и метафор, которые лучше, чем определения и понятия, помогут нам понять философию. Я уже пользовался образами Данте для пояснения того, перед чем мы стоим в тексте романа Марселя Пруста. Текст Пруста это прежде всего запись пути — смертного и совестного, который проходит человек и без которого нет человека. Так как люди не рождаются биологическим способом, а лишь проходя путь, становятся или не становятся людьми. Тем самым я напоминаю вам образ, который лежит в памяти нашей культуры. Религиозный образ второго рождения: сначала мы рождаемся от матери и отца, а потом на этом биологическом субстрате вторым рождением рождается что-то, называемое человеком.
Напомню еще один образ, заимствованный мною у Данте, — образ Гериона. Если вы помните, это страшное чудовище, наполовину или даже больше — змея с причудливо окрашенной чешуей и с человеческим лицом, очень привлекательным и милым. Это чудовище есть воплощение обмана. Милое привлекательное лицо и тело страшной змеи с жалом, которое скрыто, как у скорпиона. Если переводить на язык простых моральных истин — это скрытое жало обмана. Роман Пруста одновременно и роман обмана, и роман пути, на который нужно встать, чтобы обман рассеивался. Но всякая символика многослойна и многозначна. Помните, Вергилий берет у Данте веревку, которой он был опоясан, — они стоят перед глубокой темной бездной, в которой ничего не видно, и этой веревкой Вергилий выманивает из бездны чудовище, обитавшее там. Причем Данте произносит одну интересную фразу, которая имеет прямое отношение к нашей проблеме обмана и истины, фразу психологически очень глубокую. Перед тем, как дать образ этого чудовища, всплывающего из бездны, он говорит: «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами».
Я хочу задать вам этот образ истины, похожей на ложь. Ведь действительно, мы очень часто знаем нечто и понимаем, что это похоже скорее на ложь, а поверить в это и сказать не можем. Да и не имеет смысла. Значит, пометим себе ситуацию истин, похожих на ложь не в силу какого-нибудь умысла, а в силу самой ситуации, которую нельзя расцепить. Она сцепилась — и не разберешь, ведь никто сознательно не придумывал, чтобы моя истина была похожа на ложь. Но она похожа, и то, что делает истину похожей на ложь, и есть то, что я учено назвал топологией. Похожей ее делает топос (дальше мы будем разбираться, что это за топос). Итак, истину, похожую на ложь, мы должны хранить сомкнутыми устами. «Истина, похожая на ложь» — в данном случае это описание чудовища, которое является воплощением обмана, и в такое описание трудно поверить, потому что чудовище, постепенно увеличиваясь в объеме, всплывает из глубин, непроницаемых для глаза. Так возвращается, по выражению Данте, ныряльщик, помогающий себе движением бедер, чтобы всплыть на поверхность, тот ныряльщик, «который якорь выпростать помог, в камнях иль в чем-нибудь другом…» Представьте себе тяжесть обмана, которая лежит в глубине души, и вдруг она снялась с места, освобожденная от веревки, от якоря, и начинает подниматься. И «поднимается с гулом», — здесь я перехожу на язык Пруста. У Данте поднимается чудовище, все время увеличиваясь в размерах, у Пруста же — это образ тяжести, сорвавшейся из глубин души. Пруст, в отличие от Данте, у которого язык символический, использует психологический или моральный язык: тяжесть поднимается с гулом, проносясь через миры.
Подставьте под слово «миры» — слои нашей психики, души, разновременные слои, рассекая и прорезая которые сорвавшаяся с якоря тяжесть обмана всплывает с гулом на поверхность души. Очень странное совпадение, лишь вместо увеличения в объеме и движения бедер и ног у Данте, у Пруста — образ тяжести, которая с гулом всплывает, проходя через миры нашей души. Как видим, ассоциативная материя образа одна и та же. Но хочу заметить, что когда я пользуюсь образами Данте, чтобы пояснить Пруста, или когда обращаюсь, например, к Декарту, то я не имею в виду, что эти авторы друг на друга ссылаются, что, скажем, построение образа у Пруста есть продукт его эрудиции, что он читал Данте, помнит это и ссылается на него. Нет, речь здесь не идет о цитатах. Вы знаете, что в поэзии и в литературе существуют скрытые цитаты, которые являются продуктом литературной насыщенности познаний автора, продуктом его эрудиции. Здесь же имеет место гораздо более глубокое обстоятельство: наша сознательная жизнь организована таким образом, что если мы что-то до конца и по-настоящему делаем, если встали на какой-то путь и идем по нему, то в сделанном обязательно окажется то, что делают другие. Так что речь идет не о цитатах, а о работе, в которой путем соответствий или correspondance, как говорили французские символисты, выразилось то, что есть на самом деле. То есть моя мысль состоит в том, что если мы действительно подумаем (а это очень трудно), то подумаем то, что уже подумали другие.
Итак, после этих пояснений мы вплотную вступаем в наше дело. Если помните, я говорил вам, что основной психологический тип человека, которому вообще может открыться мир (не перед всяким мир откроется, даже если он этого захочет) и для которого по каким-то магнитным линиям раскатывается или развертывается его собственная психология, — есть ангажированный человек. И такой опыт уже был проделан в эпоху Возрождения, поэтому во многом художественный опыт начала XX века несет на себе возрожденческие черты, является невольной цитатой из опыта Возрождения. Я не случайно назвал вам, кроме Данте, Петрарку и даже Шекспира. Значит, мы имеем ангажированного человека и тем самым отмели другого человека, для которого дантовская символика является поясняющей. Кто у Данте не заслуживает попасть даже в Ад? Вы помните, что еще до дверей и до всяких «прелестей», которые открываются за дверями Ада, Данте видит чудовищное зрелище, в него как будто ударила звуковая волна:
Там вздохи, плач и исступленный крик Во тьме беззвёздной были так велики, Что поначалу я в слезах поник. Обрывки всех наречий, ропот дикий, Слова, в которых боль, и гаев, и страх, Плескание рук, и жалобы, и всклики Сливались в гул, без времени, в веках, Кружащийся во мгле неозаренной, Как бурным вихрем возмущенный прах.«Возмущенный прах». Взметенная пыль. Это люди, которые и не грешили, и добра не делали. А добро можно делать только на собственный риск, за свой счет. Надо рисковать, а не просто участвовать в чем-то общем. Это — безразличные, которые ни туда и ни сюда. И они — у них действительно страшная участь — бегут нагие, кусаемые слепнями и осами: «Кровь, между слез, с их лиц текла струями, и мерзостные скопища червей ее глотали тут же под ногами». Один из самых страшных образов. В Аду хотя бы есть определенное наказание. А здесь нет его, и, как пишет Данте: «То горестный удел тех жалких душ, что прожили, не зная ни славы, ни позора смертных дел… И смертный час для них недостижим». То есть их даже похоронить нельзя. Кстати, такова судьба некоторых мучеников в XX веке. Некоторых из них мы должны были бы похоронить, а некоторых мы сами решили не хоронить — «и смертный час для них недостижим, и эта жизнь настолько нестерпима, что все другое было б легче им. Их память на земле невоскресима». Мы даже узнать о них не узнаем. «От них и суд, и милость отошли. Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»
У Пруста тоже все начинается с порога, за который ты уже впущен, в отличие от тех, о ком сказано: «взгляни — и мимо». Потому что и мир, и люди есть, только если что-то поставлено на карту, что-то испытывается. Например, Данте имел в виду (этого нет в тексте, но было восстановлено по комментариям) какого-то очень «хорошего» папу, который отказался от своего поста и ушел в монахи. Для Данте это самое страшное. Он пишет, что в одном из мятущихся людей он узнал того, «кто от великой доли отрекся в малодушии своем». Значит, доля должна быть великой и она должна быть испытана. Или к добру, или ко злу.
Роман Пруста относится не к тем, кто вовек не жил даже, а к тем, кто жил. И для тех, кто жил, выступает «великая тема» Пруста, а именно — тема законов. Если ты решился жить, поставил себя на карту, то ты уже заброшен на какие-то магнитные линии законов, по которым будешь проходить, и если ты очень постараешься, то взгромоздишься на плечи чудовища, на плечи Гериона. Вы помните, что путешествие, которое описывает Данте, происходит с предельной скоростью (слово «скорость» тоже понадобится нам для нашей топологии), и он сидит на плечах Гериона, этого чудовища обмана. Образ Гериона здесь не просто образ воплощенного обмана, а образ опознанного обмана. Следовательно, путешествие, путь, о котором я говорю, совершается на плечах опознанного обмана. Или представьте себе (как это у Пруста) тяжелое ядро, которое лежало в глубине души, и вдруг оно сорвалось и стало с гулом подниматься на поверхность, «всплывать». И если ты уселся на это ядро, то совершишь путешествие с предельной скоростью. Путешествие на плечах опознанного обмана, отравившего весь мир.
Итак, с одной стороны, у нас возникает тема законов, а с другой — тема обмана, собственно прустовская тема, и мы обозначим ее словом «привычка» или «готовый мир». Это о тех, кто не живут и достойны лишь того, что на них «взгляни — и мимо»; это живущие привычно, удобно, из страха не действующие и надеющиеся. Я уже говорил вам, что есть два психологических механизма, которые закрывают от нас реальный мир. Механизм страха, то есть боязнь увидеть правду, и механизм надежды, надежды на то, что все изменится и мир завтра будет лучше. Но реальный мир — лишь тот, который есть сейчас, теперь и полностью, и этой полноты нельзя бояться; если боишься — мира не увидишь. Как говорили латиняне: hie et nunc — здесь и теперь. И в этом мире невозможна вчерашняя добродетель (греки говорили, что на вчерашней добродетели нельзя пристроиться спать); ничего нельзя перекладывать на завтра.