Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Это, повторяю, конечная форма, особая материальная организация, расписывающая своим строением нечто другое: в случае карты мира расписан весь мир, а расположениями тела Христа и сменой событий жизни (которая потом ритуализирована церковью) расписано воспроизводство определенного образа, или способа, жизни. И вот те связи между людьми, которые возникают в соотнесенности каждого из них с этим символом и потом через него друг с другом, есть та особая социальная общность, которая природой и стихийным историческим процессом не рождается. Следовательно, это некое лоно конструкций по отношению к человеческим существам и возможным связям между ними: связи впервые возникают, пройдя через это лоно. В данном случае они называются общиной.
Сами эти символы, конечные формы, не являются изображениями чего бы то ни было, а имеют лишь конструктивный смысл, хотя изобразительный смысл неминуем, потому что весь наш язык всегда изобразителен. Что бы
С полисом случилась аналогичная вещь. Мы твердо знаем, что она была основой греческой, и в том числе нашей западной, цивилизации. А в чем она состояла, трудно понять. Явно, что греческий полис не похож на рядом существовавшую персидскую монархию. Это что-то другое, и, более того, это нечто такое, что громадные монархии, несопоставимые по величине с малым греческим полисом... Полиса, кстати, не существовало как объединения всех греков: это наглядный пример конструктивного народа, то есть того, которого самого по себе нет и не было. Даже в географическом смысле Греции не существовало: в политико-географическом смысле было множество островов, которые никогда не были объединены вместе, никогда не существовало единого греческого государства. Тем не менее существовала «Илиада», существовал полис, существовал топос. Социальный топос — место, в котором существуют греки, которые не существуют на островах: там они не объединены, более того, они вечно воюют друг с другом, а вот в топосе есть Греция, и пока держался топос, держались и греки.
Еще одна странная вещь. Говоря о Зеноне, пифагорейцах и так далее (тут же рядом у нас вскоре появится и Платон), мы везде обнаруживаем существование и бурное обсуждение определенных математических проблем, обнаруживаем становление геометрии, или того, что мы потом называем наукой геометрии (особенно после Эвклида). Здесь мы всегда видим это в контексте обсуждения греками очень интересной проблемы, — проблемы чертежей, тех геометрических конструкций, которые мы можем построить в доказательстве, пользуясь механическими приспособлениями (линейкой, циркулем). Чем занимается геометр, когда он рисует чертеж, проводит линию? К чему относится его доказательство? К тому, что он нарисовал, к тому, что он начертил, построил и выполнил? (Можно даже механически выполнить чертежи в каких-то деревянных или металлических конструкциях.) Что он делает?
В частной форме здесь выныривало и обсуждалось то же самое, что я только что говорил в применении к, казалось бы, совершенно другим вещам (я говорил о полисе, общине, или единении людей в символах тела Христова и жизни Христа). И в случае геометрии (то есть становления нашего математического мышления) снова проигрывается тема особых конечных предметов, предметов в особом смысле слова: как наглядного расположения понимания.
Неоплатоники будут называть это интеллигибельной материей. С точки зрения философии это словосочетание, казалось бы, содержит в себе противоречие: материя, по определению, есть материя, а интеллигибельное — это нечто мыслительное. Так вот, полис есть интеллигибельная социальная материя, небо есть интеллигибельная материя, чертежи — интеллигибельная материя, трагедия (я имею в виду греческую трагедию) — ее построение есть интеллигибельная материя. Иными словами, греки как бы считают, что без такой интеллигибельной материи, без ее построения, без того, чтобы, проходя через нее, человеческий рассыпающийся чувственный материал организовывался и впервые упорядочивался, мы вообще в мир сам по себе проникнуть не можем.
Мы входим в мир через эти особые тела. Хотите войти в смысл? Пожалуйста! Но сначала пройдите через вuдение трагедии, которая своей материальной организацией, сценическим расположением эффектов, сможет собрать ваши состояния. Она будет давать вам символы завершенности жизни, а в реальности жизнь никогда не завершается, а когда завершается (в момент смерти), мы не имеем ее в качестве завершенной, потому что мертвы. Эти особые, завершающие (хотя бесконечность завершить нельзя) конечные формы и есть проблема, к которой мы вышли, говоря о некотором дополнительном обстоятельстве, или дополнительной силе, которая может нас сызнова и сызнова непрерывно рождать, хотя наша непрерывность из содержания моментов и из связи моментов жизни
Пометим шаг, который нам пригодится в дальнейшем. С восприятием особых умных тел связано следующее: умение увидеть мир, понять, каков он на самом деле, какова действительность, прежде всего предполагает нахождение умного тела. Нужно сначала найти умное тело. Вы знаете, что есть такие дискуссии: дан ли нам мир, как он есть сам по себе, через наши чувства? Ведь наши чувства нас обманывают, порождают мир мнений, и есть, следовательно, мир по истине и мир явлений, и мы (и греки это делали) различаем одно и другое. Есть мир за явлениями, действительный мир, и есть мир явлений. Но это делает совершенно непонятным один пассаж, который проходит почти через всех греческих философов (он встречается у Анаксагора, Гераклита, Демокрита, Платона). Например, по-моему, Анаксагор говорит, что явление есть вuдение невидимого[71]*. Как же так? Есть невидимое, а явление, по определению, отличается от невидимого, потому что оно явление. А то, что за ним, невидимо. Нет, говорит грек, явление есть вuдение невидимого. Гераклит говорил о невидимых гармониях (правда, там слово «явление» не фигурирует). Демокрит говорит: истина есть явное (или явление). Тоже непонятно... Красоту греки считали видимым явлением истины в чистом виде. Чистое явление — это красота. Вот уже в последней цитате фигурирует слово, которое помогает нам понять, о чем идет речь, потому что не просто сказано, что красота — это явление, а сказано, что явление в чистом виде. Это вполне понятно, это не противоречит различению (у греков) между действительным и видимым, миром по истине и миром по явлению.
Дело в том, что устойчивой мыслью греков была мысль о существовании особой категории явлений, где нечто умное, или истинное, в то же время явлено самим составом явления. Движение ума к миру состоит в нашей способности находить такую привилегированную категорию явлений. Вот нашли небо, но понятое так, потому что понятое иначе небо есть весьма хаотичное движение звезд. И чтобы установить небо в качестве соразмерного предмета, такого, который, оставаясь предметом, в то же время на себе показывал бы ум стоящих за ним невидимых законов (а законы, по определению, видеть нельзя), оказывается, понадобилась очень длинная человеческая история, казалось бы лежащая полностью вне философии. Но дело в том, что есть какие-то пласты нашего мышления, которые уходят в глубину под давлением других, выросших благодаря им, пластов, и мы их потом реконструировать не можем.
Существует, например, таинственная история предметов, для описания которых есть сейчас целая отрасль науки, или научная дисциплина, называемая археоастрономией, или археолого-астрономией, — она имеет своим предметом изучение очень странных вещей в человеческой истории. Есть такое место, или памятник, Стонхендж в Англии — особое расположение камней, сооружение, которое явно было первичной человеческой обсерваторией. Само вuдение астрономических движений организовывалось на Земле расположением камней и соответствующих падающих от них теней, то есть способом фиксации соотносительных положений Солнца, Луны и так далее самим расположением камней. Это умное тело, но я хочу подчеркнуть в данном случае не эту сторону, а то, сколько времени ушло на его появление, потому что умное тело есть тело соразмерности.
Ритмы нашей жизни (а наблюдать мы можем лишь в течение нашей жизни) могут не совпадать с ритмами предметов, которые мы наблюдаем, то есть с ритмами, которые за время нашего наблюдения обнаруживали бы какую-либо регулярность. Таково, например, движение светил. Ведь в действительности все астрономические свидетельства предполагают временные порядки наблюдения, совершенно не совпадающие с порядком времени жизни отдельного человека и даже двух-трех поколений. Скажем, что могла бы сказать блоха, скачущая на корпусе слона, о пространственных размерах мира, если допустить, что она умирает за время, необходимое ей для передвижения от кончика хвоста к основанию хвоста. К тому же еще она не могла бы передавать сведения о хвосте другой блохе, которая передвигалась бы теперь уже от задницы к середине спины слона. Такая блоха, конечно, никогда не установила бы понятие размера, потому что понятие размера есть фиксация регулярности в повторениях, а здесь время повторений, в которое я мог бы заметить регулярность (измерить в данном случае слона), не совпадает со временем жизни. Оказывается, что измерение, или суммирование моментов времени, такое, чтобы сознание или мышление организовалось бы соразмерно со временем, за которое регулярность предметного явления поддается обнаружению, совершается не ментально, а на чем-то, на Стонхендже, то есть на этом предмете: он кумулирует своей организацией наблюдение и своей организацией представляет вещь, соразмерную по масштабам с наблюдаемыми регулярностями (то есть теми регулярностями, которые можно было бы наблюдать).