Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Шрифт:
– Художественно? – Кажется, она впервые его не совсем поняла. – Ты имеешь в виду – разнообразить и украшать нашу жизнь? Тут я с тобой, пожалуй, согласна. – Она еще до конца не определила, с чем соглашается.
– Нет, нет! – Савва Иванович разволновался. – Я сам еще не могу всего объяснить, но у меня родилась такая идея: самой жизни придать художественные формы, творить жизнь по законам искусства, высекая ее, как прекрасную скульптуру из мрамора. Это возможно только в Абрамцеве, куда мы будем приглашать художников, скульпторов, певцов, музыкантов…
– Да ведь ты и сам
– Ты права, права. Мне хотелось бы всерьез заняться скульптурой и продолжить обучаться пению, но все же мое главное призвание, мой особый дар, мой гений – быть дилетантом, как это ни смешно.
– Дилетант – не совсем верное слово. Скорее – меценат. – Елизавета Григорьевна пыталась его поправить, но он не принял поправки и, опьяненный своими мыслями, с убежденностью повторил:
– Да, быть дилетантом и вдохновлять на творчество других.
– А я мечтаю о том, чтобы у нас в Абрамцеве был сад. Большой и прекрасный сад, и по этому саду гуляли бы наши дети, ведь это тоже художественно, – с мечтательным блеском глаз сказала она, тоже не совсем уверенная, что он до конца ее поймет, но охваченная надеждой, что не может не понять и поэтому поймет непременно.
Папка вторая
Автопортрет на фоне сада
Этюд первый
Гордец
Ни рисунку, ни живописи я никогда не учился, хотя с холстами и красками дело имел: натянутый на подрамник холст опускал в улей, а там уж пчелки-художницы его обрабатывали, по-своему раскрашивали, пропитывали разными составами, да так искусно, что хоть на выставку. Красками, разведенными олифой, я и сам частенько баловался – подновлял забор, сидя на переносной скамеечке, привставая слегка от усердия и водя кистью по штакетнику. Если же бурей срывало и скручивало лист кровельного железа, забирался на крышу, укладывал новый лист и покрывал его краской (с добавкой колера), чтобы железо не ржавело и не покрывалось коростой.
Яблони белить – тоже привычное мне занятие, руки всему научены. Но иногда я ударялся в высшее художество и по просьбе жены (царство ей небесное) писал ее портрет, как это у нас называлось: прикладывал к лицу спелые ягоды клубники, растекавшиеся по лбу, щекам и подбородку свежим соком. Я как можно дольше удерживал их всеми пальцами на лице жены, а затем снимал этот портрет вместе с паутинкой морщинок и подсохшими прыщиками, кои словно по волшебству исчезали, будто их и не было. И разлюбезная супруга моя молодела на десять лет, расцветала как роза в оранжерее…
Если в распоряжении живописца имеется набор кистей разных размеров – от маленькой (для прорисовки деталей) до самой большой, позволяющей класть широкие, размашистые мазки, то я так же распоряжаюсь набором грабелек для обработки грядок, и уж тут я тоже мастер: ни одного затверделого комочка у меня не найдешь.
Я и с глиной легко справляюсь, размочить,
Почему я сам не леплю? Я не Марк Матвеевич Антокольский (на самом деле он по данному ему почтенными родителями имени – Мордух). У меня другое призвание, а у моей глины – изволите видеть, иное предназначение. Хотя я в своем роде тоже скульптор, но я не леплю, а – лечу.
Когда сорока лет от роду умирал Исаак Ильич Левитан, прославленный наш пейзажист, добрый знакомый Саввы Ивановича, бывавший у нас в Абрамцеве, то он, чтобы утишить боль, клал на грудь мокрую глину. Откуда ее брали? Не из придорожной канавы же. Легко догадаться, что глину эту я доставлял из Абрамцева, и выбирал не всякую, а лишь целебную, способную облегчить его страдания.
Так что у меня свои заслуги перед русским искусством, чем я, конечно, немало горжусь. А гордец я по натуре своей записной, отменный, первостатейный. Иногда меня просто распирает от гордости, и я этаким гоголем прохаживаюсь по комнатам абрамцевского дома, где висят полотна художников, и купленные Саввой Ивановичем, и подаренные ему.
Особенно влечет и притягивает меня «Девочка с персиками» Валентина Александровича Серова – Антона, или Тоши, как его все называют. Притягивает будто магнитом: стоит лишь взглянуть на эту девочку, двенадцатилетнюю Верушу Мамонтову, позировавшую портретисту, и взыграет во мне ретивое. Раззадорившись, так и хочется мне воскликнуть, обращаясь к несведущим и наивным зрителям картины:
– Вот все вы персиками любуетесь, а ведь это мои персики. Да, милостивые господа, мои! Я собственноручно их вырастил в оранжерее. А сколько трудов на это положил! Деревца отобрал, бережно посадил, земельку под ними взрыхлил, полил и удобрил. И нянчился с ними, как с родными детьми. А сколько пережил, когда они заболели, стали усыхать, и я ночи не спал – не знал, чем им помочь, как спасти.
И вот они на полотне художника живут своей второй – вечной – жизнью. На Всемирной выставке в Париже побывали, французы ими любовались. Оказывается, не им одним только импрессионизмы всякие изобретать.
Но это случилось уже в 1900-м году, после того, как Савву Ивановича оправдали по суду за его мнимые растраты, и он отправился на эту самую выставку. Надеялся встретить там Сергея Юльевича Витте, своего покровителя-погубителя (бывают такие покровители в России). Уж не знаю, зачем ему было его встречать – в глаза ему, что ли, посмотреть? Ничего в них не высмотришь: глаза-то пустые.
Впрочем, не буду брать на себя лишнее – судить о людях, мне бесконечно далеких. Я ведь садовник – в департаментах не служил и с Акакием Акакиевичем не знаком. Хотя перо в руке держать, буковки выводить умею. И на склоне лет пишу свои записки.