Ленин
Шрифт:
— Следственная комиссия? «Чека», — улыбнулся Ленин, пожимая плечами. — Нет! Это неизвестная до сих пор форма юстиции. Это перчатка, брошенная нравственности всего мира! Обвинитель и — одновременно судья и палач! Это не уместится ни в одной юридической голове Запада! А у нас, в «святой» России, пройдет! Не зря полицмейстер Богатов рассказывал, как крестьяне сами обвинили цыгана и татар в похищении коней, сами осудили их на смерть и наказали, забивая жердями и отдавая на съедение муравьям! Крестьян это не удивит, а мне они сейчас нужны больше всего!
Он громко рассмеялся
Развернув его, он в ужасе вскрикнул.
Это был листок, на котором три месяца назад он написал Елене Александровне Ремизовой разрешение обращаться к нему лично по каждому вопросу…
— Ремизова! Елена… Ремизова.
Золотистая, склоненная над вышивкой головка, голубые, полные доброго блеска глаза… страстные, посылающие его на месть за погибшего брата губы… Это она просила его о милосердии?
Он бросился к телефону и набрал номер «чека».
Дзержинский долго не подходил к аппарату. Наконец Ленин услышал его голос.
— Прошу пока приостановить исполнение приговора в отношении Ремизовой и завтра же связаться со мной! — крикнул он запыхавшимся голосом.
Дзержинский не отвечал. Вероятно, просматривал бумаги. Ленин отчетливо слышал их резкий шелест.
— Гражданка Ремизова Елена Александровна фигурирует в деле о покушении 1 января текущего года; обвиняемой доказано, что в ее квартире в Петербурге на улице Преображенской под номером 21 находилась исполнительница покушения гражданка Дора Фрумкин. Гражданка Ремизова приговорена к смерти через расстрел, — медленным голосом читал Дзержинский.
— Задержите исполнение приговора до завтра… — снова крикнул Ленин.
— Несколько минут назад мне сообщили, что приговор приведен в исполнение. Вот я читаю: Ремизова, номер 1780, переведена из Петербурга в связи с…
Ленин бросил трубку и заревел:
— Проклятие… Проклятие!.. Подлое чудовище… Кровавый палач… бессердечный… безумный… преступный…
Как всегда четко работающий разум сразу задал вопрос:
— Кто? О ком ты говоришь?
Ленин сдавил виски и протяжно завыл, так же, как выла отчаявшаяся, обезумевшая старая еврейка в подземельях «чека».
— Это я-а! Это я-а-а!
Двери приотворились. В кабинет заглянул обеспокоенный секретарь.
Ленин сразу же замолк, стиснул зубы, сощурил глаза и, засунув руки в карманы, безразлично спросил:
— Что случилось?
— Мне показалось, что вы… звали, Владимир Ильич…
— Нет! — коротко возразил он. — Но это хорошо, что вы пришли. Садитесь и пишите. Я буду диктовать.
Он ходил по комнате, сгибал и распрямлял пальцы и говорил отрывочными фразами:
— Каким бы тяжелым не был мир для России… помнить… мы должны помнить, что… огромные жертвы… даже собственную жизнь… и жизнь самых близких… самых дорогих… самых дорогих созданий… мы должны отдать… на благо пролетариата… который отберет у врагов все… что мы потеряли в настоящий момент…
Секретарь записал и ждал.
Ленин молчал… Он стоял, не двигаясь, перед окном.
Голова диктатора тряслась, широкие плечи вздымались и опадали… В глазах чувствовался разъедающий жар…
Никто, никто не вернет мне Елену… Елену…
По желтым щекам пробежала слеза, оставляя после себя обжигающий след.
Ленин стиснул пальцами горло, чтобы не взвыть, сделал глубокий вздох, вытер украдкой влажные глаза, развернулся и глухим, хриплым голосом процедил:
— Завтра закончим, товарищ… Я устал… Мышление не работает. Темно вокруг… стонет пурга… морозно… Уже глубокая ночь… только умирать можно… умирать… в такую проклятую ночь!
Он взглянул на удивленного секретаря и вдруг высоко, пронзительно крикнул:
— Прочь! Прочь!
Молодой человек выскочил перепуганный.
Ленин восстановил в памяти фанатичное, подергивающееся лицо Дзержинского, весь содрогнулся, заткнул пальцами глаза и уши, сжал челюсти и упал на диван, шипя:
— Елену убили! Убили…
За дверями на посту сменялись солдаты, повторяя угрюмыми голосами ночной пароль:
— Ленин… Ленин…
Глава XXVIII
Москва умирала… от голода, ужаса и непрекращающегося ни на мгновение кровотечения.
Уже отзвучало эхо позорного мира с Германией.
Ленин вспомнил об этих днях с содроганием и отвращением. Он, русский, вынужден был умолять комиссаров — евреев и латышей, чтобы те согласились на неимоверно тяжелые, унизительные немецкие условия, так как, не достигнув мира, власть пролетариата развалилась бы как плохое видение. С трудом получив согласие товарищей, он вздохнул с облегчением и еще раз доказал, что диктатура пролетариата по сути своей была диктатурой журналистов.
В сотнях статей позорный мир был представлен как благодетель нового правительства, намеренного дать России возможность передышки и восстановления сил. Легковерных рабочих и темных крестьян обманывали и одурачивали обещаниями скорой революции в Германии и воссоединением с товарищами Запада, откуда Россия могла бы черпать новые резервы для быстрого развития страны и опережения «прогнившей Европы».
Это эхо затихло.
Обедневшая, обезлюдевшая Москва вела нищенское существование, а развевающееся и хлопающее на ветру красное знамя коммунизма отсчитывало, казалось, словно контрольный аппарат, все новые и новые потоки крови, которые пускала «чека» на Большой Лубянке и на Арбате.
По рынкам и площадям сновали угрюмые, оборванные, худые фигуры бывших чиновников, офицеров, интеллигентных женщин, иногда аристократок, которые не успели укрыться в Крыму или за границей. Мужчины продавали на улицах остатки имущества, сигареты и газеты; пожилые женщины — какие-то приготовленные дома лакомства и выпечку, молодые все чаще — собственное тело.
Милиция и военные патрули охотились на бедных, обнищавших «спекулянтов», отбирали их мизерный заработок и отправляли в подземелья «чека», где их гнали под плюющий пулями установленный в окошке подвала пулемет. Ни у кого не было времени, чтобы заняться мелкими делами, наказывать тюрьмой и кормить в условиях бушующего голода. Пулемет изрыгал пули ночи напролет.