Ленинградская утопия. Авангард в архитектуре Северной столицы
Шрифт:
Один из участников обследования наемных квартир в Петербурге весной 1898 года писал: «Площадь пола, занимаемая… кроватью, и носит общее употребительное название „угла“. Если угол занят целой семьей или девушкой, то кровать отгораживается ситцевыми занавесками (пологом), подвешенными на веревочках; в таком отгороженном углу живет иногда семейство из 4, даже 5 человек: муж и жена на кровати; грудной ребенок в подвешенной к потолку люльке; другой, а иногда и третий — в ногах…»
Часто число кроватей в таких квартирах было значительно меньше числа проживавших в нем жильцов.
В этих случаях одна койка принадлежала двум рабочим, занятым на производстве в различные смены. Во всех квартирах на Выборгской стороне Петербурга, обследованных летом 1896 года, было — 439 кроватей на 1121 человека, т. е. на одну кровать приходилось 2,4 человека. В 1904 году в 3,3 тыс. угловых квартир с 51,8 тыс. жильцов одна кровать приходилась в среднем на 1,8 человека. Среднее число жильцов на 1 комнату в угловых и коечно-каморочных
Вот как описывали исследователи сдаваемые рабочим квартиры, в пригороде Петербурга — селе Смоленском в 1879 году (владельцем квартир был городской голова Владимир Александрович Ратьков-Рожнов):
«Вдоль комнаты в два ряда идут койки, на каждой из которых спят по два человека. Койки женатых занавешены пологом. Не на всех койках видны тюфяки и подушки, а если они и есть, то очень грязные; о простынях нет и помину. За помещение рабочие платят по 1 руб. 30 коп. с человека; за эту же сумму хозяева квартиры обязаны стирать рабочим белье и готовить кушать.
Рабочие из мастерских помещаются чище. У них нередко помещения оклеены обоями, имеется кое-какая мебель: стол и несколько стульев. Но чернорабочие живут в помещениях худших, чем у Ратькова-Рожнова. Они нередко спят на нарах без тюфяка и подушки; постелью же для них служит всякая рухлядь, а мебель состоит из большого некрашеного стола и 2–3 скамеек».
Почти через 20 лет, весной 1898 года, все оставалось по-прежнему.
«За занавеской развешано и разложено все имущество семьи: платье, белье и т. п. Постельные принадлежности семейных жильцов и других несезонных, т. е. проводящих и лето, и зиму в Петербурге, в большинстве случаев более или менее удовлетворительны: у них можно встретить и подушку с наволочкой, и одеяло, и тюфяк, и простыни. У жильцов же, приезжающих в столицу только на лето, часто отсутствуют какие бы то ни было постельные принадлежности: неприхотливые летники спят на голых досках или подстилают под себя ту самую грязную одежду, в которой работают, нередко в страшной грязи, в течение дня… некрашенный дощатый стол, 2–3 табурета, иногда соломенный стул из так называемой дачной мебели или деревянная скамья дополняют собой незатейливую обстановку угловой квартиры и вместе с койками и нарами составляют все ее убранство».
Один из санитарных врачей Петербурга писал в первые годы XX века: «Значительно подорожали играющие роль квартир промозглые подвалы, каморки, углы и койки, и бедному люду приходится покрывать сравнительно большие надбавки все из того же часто скудного заработка. Вот и становится необходимым или увеличивать и без того немалое трудовое напряжение, или же урезать себя и свою семью в удовлетворении самых насущных потребностей за счет здоровья и сил, а следовательно, и дальнейшей трудоспособности».
Можно было поселиться в рабочем общежитии при заводе. Только там условия были еще хуже.
Об этом мы можем судить по воспоминаниям Ивана Бабушкина. Речь идет о так называемом Доме Максвелла — рабочей казармы фабрики Максвелла (современный адрес — ул. Ткачей, 3).
«Однажды, рассказывая про жизнь на фабрике, товарищ упомянул о новом доме, выстроенном фабрикантом для своих рабочих, говоря, что дом этот является чем-то особенным в фабричной жизни рабочих. Однако трудно было понять, что это за дом. Не то он какой-то особенный по благоустройству, не то это просто огромнейшая казарма, в которой всюду пахнет фабрикой, в которой хорошее и дурное, приятное и скверное перемешано в кучу, не то это прямо дом какого-то ужаса.
Саженях в 40 от проспекта виднелось внушительное каменное здание, еще совершенно новое по своему наружному виду…
Мы решили прежде всего осмотреть внутренность самого здания и потом уже походить по двору и потолкаться среди самих фабричных. Широкая дверь в середине фасада здания вела вовнутрь, да и народ входил и выходил каждую минуту через эту дверь, поэтому и мы направились в нее же. Громаднейшая широкая лестница показывала, что здание приспособлено для большого количества жителей; стены были вымазаны простой краской, но носили следы чистоты и опрятности, здоровые чугунные или железные перила внушали доверие к солидности и прочности здания. Мы поднялись на одну лестницу и вошли в коридор, в котором нас, как обухом по голове, ударил скверный, удушливый воздух, распространявшийся по всему коридору из антигигиенических ретирадов. Не проходя по коридору этого этажа, мы поднялись выше, где было несколько свежее, но тот же отвратительный, удушливый запах был и здесь. Пройдя часть коридора, мы вернулись и поднялись еще выше этажом. И там было не легче, но мы решили уже присмотреться ближе, поэтому прошли вдоль по коридору и зашли в ретирадное место для обзора, потом, набравшись смелости, начали открывать двери каморок и заглядывать в них. По-видимому, это никого не удивляло, и нас не спрашивали, кого мы ищем.
Отворив, таким образом, двери одной каморки и никого там не застав, мы спокойно взошли и затворили за собою дверь. Нашим глазам представилась вся картина размещений и обстановки этой комнаты. По правой и левой стороне около стен стояло по две кровати, заполнявшие
Мы вышли из каморки и заглянули еще в несколько. Все каморки были похожи одна на другую и производили угнетающее впечатление. У нас пропала охота осматривать дальше — общую кухню, прачечную и помещения для семейных, где серая обстановка скрашивалась лишь одеялом, составленным из бесчисленного множества разного рода лоскуточков ярких цветов и которое покрывало кровать, завешенную пологом. Полог служил двум целям: с одной стороны, он должен был прикрыть нищету, с другой — он удовлетворял чувству элементарной стыдливости, ибо рядом стояла такая же семейная кровать с такой же семейной жизнью. Все это было слишком ужасно и подавляло меня, заводского рабочего, живущего более культурной жизнью, с более широкими потребностями.
Мы двинулись к выходу. На огромной лестнице мы остановились и рассматривали автоматические приспособления для тушения пожара. Но все эти шланги, свинцовые трубы и приспособления не могли внушить к себе ни симпатии, ни доверия; эти блестящие медные краны и гайки не могли сгладить впечатления от голых, неопрятных, скученных кроватей и от стен, на которых подавлено и размазано бесчисленное множество клопов. Сзади слышен стоном стонущий гул в коридоре, отвратительный воздух беспрестанно надвигается оттуда же, и все сильней и сильней подымается в душе озлобление и ненависть против притеснителей, с одной стороны, и невежества — с другой, не позволяющего уяснить причины маложеланного существования».
Рабочие мелких предприятий (пекари, сапожники, коробочники, столяры и пр.) часто ночевали прямо в рабочем помещении. Об этом свидетельствуют данные медицинской полиции столицы середины 90-х годов XIX века, а также анкетных опросов петербургских рабочих в 1908 году.
«Дном» являлись ночлежные дома. В декабре 1910 года исследователь К.В. Караффа-Корбутт писал: «Характер населения ночлежных домов за последнее десятилетие резко изменился. Если раньше в немногочисленных ночлежных домах Петербурга ютились „отбросы“ городской жизни, то теперь всевозрастающая дороговизна жизни и в особенности квартир гонит в ночлежные дома рабочее население столицы, которое раньше находило приют в углах и дешевых квартирах».
В 1910 году треть постояльцев-мужчин ночлежных домов столицы составляли мастеровые и ремесленники и еще одну треть — чернорабочие, т. е. можно сделать заключение, что ночлежки фактически стали представлять «своеобразный тип дешевых квартир для беднейшего рабочего люда столицы», говоря словами Караффы-Корбутта.
При подобных условиях жизни заболеваемость населения была высокой. Первое место по распространенности в конце XIX — начале XX века занимала «бугорчатка легких», или туберкулез, летальный исход которой составлял в среднем 16,5 % всего числа смертных случаев.
«Энциклопедия Брокгауза и Эфрона» отмечает, что болезнь «поражала преимущественно необеспеченные и занятые тяжелым и антигигиеническим трудом классы населения Петербурга. От чахотки, напр., из 100 умерших данной профессиональной группы умирает: 63 папиросницы, 62 чел., занятых в типографиях, по 61 — газо— и водопроводчиков, переплетчиков, коробочников, брошюровщиков; 60 живописцев, свыше 50 граверов, резчиков по стеклу, обойщиков, портных, шляпочников, медников, бронзовщиков, портных, парикмахеров, писарей, чертежников, слесарей и жестянщиков; ниже 50 %, но все-таки выше среднего (для чахотки средний процент умерших старше 15 лет равен 32), дают прочие группы, также занимающиеся тяжелым трудом. От крупозного воспаления легких при среднем проценте смертности, равном 8,2, умирают всего более лица, работающие на открытом воздухе (мусорщики, метельщики, мостовщики, каменщики, штукатуры, печники, садовники и огородники, от 18 до 17 %), от брюшного тифа (при среднем проценте — 4,6) — студенты (19,6), мусорщики, метельщики, мостовщики, плотники, полотеры (от 13 до 20 %); от алкоголизма (ср. 1, 95 %) — полотеры, мясники, колбасники, проститутки, извозчики, ломовые, носильщики тяжестей, банщики, парикмахеры, башмачницы, сапожники (от 4 до 9)».
Заболеваемость и смертность напрямую зависела от условий жизни, которые определялись квартплатой. В квартирах, где плата на жителя была выше 100 руб., умирало 14 человек из тысячи, в квартирах же, где плата была менее 20 руб., коэффициент смертности был в 2 раза больше — 30 человек из тысячи. Также различались коэффициенты смертности от чахотки (соответственно 25 и 45 человек на тысячу), от болезней питания (12 человек среди обеспеченного населения и 38 среди необеспеченного), от болезней пищеварения — 16 и 52 человека, и от тифов — 2 и 6 человек.