Ленинградские повести
Шрифт:
— Зачем вы это сделали? — вместо приветствия спросила его Варенька. — Я ненавижу астры!..
— Не нравятся, Варвара Васильевна? Ну и не надо, — ответил Ушаков миролюбиво. Он взял цветы и перекинул их через изгородь на дорогу. — Я пришел пригласить вас — пойдемте гулять. Такой денечек, как сегодня, может быть последний — и в году, и лично у меня. Работы стало очень много.
— Да как же я пойду? У нас дойка сейчас начнется.
Вареньке очень хотелось погулять. Дожди мешали встречам с Ушаковым, она давно с ним не виделась, но отношения их не были такими, чтобы можно было просто сказать: «Обожди меня, Костя, пока управлюсь, тогда пойдем», и девушка только могла просительно смотреть на него своими большими глазами. Но Ушаков и не рассчитывал на то, что Варенька
— Дойка? — Он взглянул на ручные часы. — Ну сколько это займет? Часиков…
— Часиков — два! — Варенька засмеялась.
— Точно в девять ноль-ноль буду здесь, — сказал Ушаков. — А пока схожу навещу директора МТС. Как он поживает?
— Заработался. Злой. — Варенька прикрыла окно, чтобы не хлопало на ветру, и вышла из домика.
Ушаков проводил ее до «молочной фермы», как теперь назывался скотный двор, и отправился в поле разыскивать Цымбала.
Аккуратный и точный, в девять ноль-ноль он уже снова сидел на завалинке под Варенькиным окошком, но ее еще не было, и Ушаков вспоминал разговор с Цымбалом, вместе с которым только что полтора часа провозился у мотора остановившейся машины.
«Когда меня лет через сорок — пятьдесят ребятишки спросят: что самое страшное на войне, — говорил Цымбал Ушакову, помогавшему трактористам разобраться в зажигании, — я отвечу: быть во время войны директором МТС. Что там моя партизанская работа! Нападать из засад, снимать часовых, рвать мосты — пустяк! Рвать свои нервы — вот это да! На нервах работаем, Костя».
Ушаков отлично понимал Цымбала. Он и сам часто завидовал тем танкистам, которые шли в атаку. Они сражаются, а ты сиди, жди… Они выйдут из боя задымленные, в ссадинах, синяках, усталые до крайней степени, но возбужденные, готовые хоть всю ночь рассказывать о том, как «гробанули фрицевскую коробку», как «проутюжили» окоп, как гасили огонь в пробитой башне… А ты пускай в ход станки, берись за инструменты, чини гусеницы, которые «утюжили» окоп, латай, заваривай эту башню, которую не отдали огню, проверяй пушку, снарядом которой «гробанули фрицевскую коробку». Работа твоя по трудности, по ответственности не очень-то уступит атаке, но, безусловно, в десятки раз превзойдет атаку по длительности напряжения. А рассказывать о ней будет и нечего.
Да, Ушаков вполне понимал Цымбала. Он считал, что во время войны в тылу, если не физически (а иной раз и физически), то морально, значительно тяжелей приходится, чем на передовой. Прошлой осенью он перед каждым боем просился в башню, но командование ценило его как большого специалиста и не отпустило из мастерской. Потом он смирился: надо же кому-то и в тылах работать! А какие тылы, когда под бешеным огнем приходится руководить эвакуацией подбитых машин с поля боя или наскоро ремонтировать их в «боевой борозде», вот так же, как делает это Цымбал…
Поспешно подошла Варенька.
— Запоздала? — спросила она виновато. — О чем вы задумались, Костя?
— О мелочах жизни, Варвара Васильевна. Крупные они какие! Ну, вы свободны? Тогда пошли…
Они гуляли в осенних полях, покрытых жесткими травами, собирали на опушке леса последние поздние ягоды седого гоноболя вперемешку с брусникой, следили за возней снегирей на рябинах, среди таких же, как и птичьи грудки, огненных гроздьев. Осенний день крепился изо всех сил. С востока вереницами шли тучки, но они ненадолго застилали солнце; синяя тень и холодок проносились по земле, и снова потом, до новой тучки, было тепло и ясно.
Утомленные ходьбой, вышли к реке, к полуразрушенной снарядами одинокой церкви, на крыше которой в открытой со всех сторон дощатой будочке, замаскированной осыпавшимися еловыми ветками, день и ночь стоял воздушный часовой зенитчиков. Слышно было, как он там насвистывает от скуки и притопывает ногами по деревянному настилу.
Ушаков притащил большую охапку сухого тростника, выброшенного волнами на песчаную береговую кромку; уселись рядом под старой березой, изуродованной огромными бородавчатыми наростами, по которым вверх и вниз сновали черные муравьи. Рассказывали друг другу о себе, вспоминали детские годы, рассуждали о том,
Услыхав второй выстрел, Ушаков подхватил Вареньку на руки и бросился к свежей воронке. Глубоко развороченная сырая земля еще курилась зеленоватым дымком — он издавал кислый и острый запах сгоревшей взрывчатки, — на дне ямы начинала копиться почвенная вода. Ушаков прыгнул прямо в воронку и вместе с Варенькой прижался к холодным мокрым комьям. Снаряд разорвался возле самой березы, осколки раскинулись веером над воронкой, но тем, кто сидел в воронке, они были уже не страшны.
Один за другим падали снаряды. Они рвали берег, крошили и без того раскрошенные развалины церкви, острыми своими обломками скоблили кирпич ее израненных стен, шелушили кору старого вздрагивающего дерева. Горячий ветер вихрился над убежищем Вареньки и Ушакова, сметая в него последние желтые листья с березы.
Второй раз была Варенька под таким огнем. Впервые это случилось, когда уходили из колхоза. Немцы обстреливали тогда дорогу с самолетов и непрерывно сбрасывали на бегущих людей бомбы. Потеряв в перепуганной толпе Маргариту с ее стариком отцом и дочкой, дрожащая, оборванная, измазанная дорожной грязью, Варенька только к ночи добралась до окраинных улиц Ленинграда. В тот день она была одна среди грохота, визга, огня и дыма, была беспомощна, беззащитна. Сейчас все по-другому, сейчас с ней человек, который знает войну, знает, что надо делать в таких случаях. Она прижалась к нему, верила в него, слагала на него все заботы о себе, и ей совсем не так было страшно, как тогда. Зато Ушаков волновался в тысячу раз больше, чем если бы он был один, и впервые испытывал настоящий страх — страх за нее, за Вареньку.
И только когда совсем стихла стрельба, и еще выждав несколько минут, он позволил ей приподнять голову над краем воронки. Варенька вздохнула, взглянула в его позеленевшее, непривычно длинное и каменное лицо, улыбнулась, вскинула свои перепачканные землей и глиной руки ему на шею. Почувствовав, что и его руки замкнулись вокруг ее плеч, она — уже не от страха — крепко прижалась к его груди.
4
Осенние работы приближались к концу. Еще гудели тракторы в бороздах, еще ходили ребятишки и женщины за плугами — шла вспашка под зябь, под урожай будущего года, а нынешний урожай был уже весь убран. На гумне стучала старенькая, расшатанная молотилка — обмолачивала овес и ячмень. В хранилищах лежали картофель и овощи. В домиках над рекой, таких сиротливых и пустынных в начале весны, запахло свежим хлебом и щами. Во дворах копошились куры, пищали молодые драчливые петушки, выросшие за лето из цыплят. Голосистому юрловскому было теперь с кем перекликаться на зорьках. В крольчатнике давно не хватало клеток для новых длинноухих обитателей. Кролики, пойманные Бровкиным и Козыревым, уже имели не только сынов, но и внуков. Варенька подыскивала мастериц, чтобы зимой приступить к вязанию пуховых платков.
Маргарите Николаевне, которая установила себе когда-то систему жизни — не думать о дне прошедшем и будущем, жить только сегодняшним, — долго казалось, что она следует этой системе. Но заботы об озимом севе, о зяблевой вспашке, о засыпке семян — разве это не день будущий? А вновь открывшаяся школа, а клуб, библиотека — разве это только сегодняшний день? Нет, жить куцым отрезком времени, ограниченным рассветом и вечерними сумерками, оказалось невозможным. Маргарита Николаевна добилась того, что с помощью зенитчиков с окраины Ленинграда подвели радиотрансляционную линию, и в колхозном клубе услышали голос Москвы. Стоял октябрь, немцы рвались к Волге, в каждое утро колхозники напряженно вслушивались в сводку о ходе боев. Однажды голос диктора донес до них письмо героев боев на Волге: «Чем крепче стоит Ленинград на Неве, тем тверже защита Сталинграда на Волге!»