Ленинградский каталог
Шрифт:
Керосиновые лампы, начищенные, ухоженные, выстроились рядами на полках. Большие, маленькие, с абажурами венецианского стекла, с фарфоровыми расписными чашками на фигурных бронзовых подставках — каких только тут не было ламп! С голубыми стеклами. Лампы модерн, лампы рококо и совсем простенькие — маленькие жестяные. Старина, ушедшая от нас безвозвратно, — вот с каким чувством я рассматривал их. И в то же время умиленно, потому что при свете этой лампы прошла бльшая часть жизни отца в лесничестве. При желтом свете таких ламп он и учился, и читал, и составлял свои бесконечные ведомости, отчеты, сводки по лесозаготовкам, раскуривал свои самокрутки над ламповым стеклом в токе раскаленного воздуха… Но хозяин коллекции увлек мои мысли в другую сторону. Оказывается, не что иное, как керосиновая лампа, способствовала развитию нефтяного дела. Он утверждал, что нефтяная промышленность,
Он показывал мне лампы — первыши и поздние, лампы с плоскими фитилями, лампы с круглыми, связки фитилей разных размеров. Лампы восьми-, десяти-, пятнадцатилинейные. Различной формы стекла у ламп, колпаки, отражатели. Лампы на все вкусы, их было не меньше, чем сегодня светильников, бра и торшеров, люстр и настольных ламп. Были даже керосиновые лампы с рубиновым стеклом для фоторабот. Мы зажгли маленькую лампу-ночничок и рядом огромную керосиновую лампу, на которой можно было подогревать пищу. Она давала одновременно и свет, и тепло.
Когда-то это была целая промышленность, широкое техническое направление, которое создало эпоху нового освещения вместо свечного. Потом пришло электричество, появилась электролампочка, и все это керосиновое хозяйство стало ненужным, некоторое время его еще держали про запас, а потом выкинули и быстро забыли. Впрочем, мой коллекционер не желал признавать керосиновую лампу умершей. Он показал мне корабельный компас, который и по сей день имеет две маленькие керосиновые лампочки. На всякий случай, для надежности. В ленинградской блокаде тоже пользовались керосиновой лампой. И до сих пор, утверждал он, во многих семьях хранятся керосиновые лампы как семейные реликвии. Я вспомнил, что в одном ленинградском доме висит на бронзовом кронштейне лампа. По семейным праздникам ее заправляют керосином и зажигают. Она досталась от прадеда, сельского врача. Он делал при ее свете операции. С тех пор она переходит наследникам, обрела родословную и обросла множеством преданий.
Семейные реликвии достойны уважения. Я люблю дома, где сохраняют увесистые бархатные альбомы с семейными фотографиями. Ларцы с письмами и открытками, написанными прабабушками. Картины, литографии, может, и невесть каких художественных достоинств, но зато они висели и у родителей, и у родителей родителей. Люблю семейные портреты, старые сервизы, старые книги, которые читали еще предки. Мне всегда как-то пусто в доме, где все новенькое, блестящее, приобретенное только что. Дом нуждается в старых, пускай малонужных вещах, которые переходят к детям. Керосиновая лампа — реликвия трогательная, мягкий золотой свет ее уводит в прошлое, когда по вечерам он собирал под свой круг всю семью, родных, тех, о ком вы знаете понаслышке, из семейных преданий…
Собрание моего коллекционера, может, единственное в Ленинграде. Хорошо, что находятся такие чудаки, подбирающие, казалось бы, никому не нужное старье. Хорошо, что кто-то любит и ценит эти отслужившие предметы, как бы возмещает людскую черствость.
Человечество смеясь расстается со своим прошлым, заметил Маркс. Это верно, и расставаться надо не жалея, но в этом смехе есть и что-то неблагодарное.
Старые лампы мой собиратель выпрашивал у знакомых, выменивал, спасал от уничтожения, подбирал на помойках. Чего только не находит он на помойках. Нашел старинную турецкую кофемолку. Приделал к ней ручку, и она охотно заработала. Вот найденный там же телефонный аппарат с двумя кнопками «А» и «Б». Группа А и группа Б — так разделялись все абоненты. Нажимаешь кнопку — отвечает барышня. Телефонисток называли «барышня» вместо нынешнего «девушка».
Городские помойки для истых коллекционеров — все равно что антикварные магазины. На них находят старинные бутылки, бисерные вышивки, погребцы, даже шкафы, этажерки, трюмо, тумбочки… Благо печей нет и сжечь так называемое барахло нет возможности. Это с конца 70-х годов старинную мебель стали ценить, а до того расправлялись с ней без пощады. Конторка — предмет сегодня малопонятный. Когда-то
Мир вещей обновляется все быстрее, заступают новые и новые марки электроплит, холодильников, телевизоров, автомобилей, пылесосов. Куда-то деваются старые, появляются усовершенствованные. Фасоны обуви, детские игрушки, лыжи… Все сменяется, и уже не раз и не два в жизни одного поколения. Светильники, поезда, дома, самолеты… Что уж тут говорить об одежде или шляпках.
Шкафы сменились стенками. Плащи «болонья» — куртками. Вместо патефонов — проигрыватели. Вместо проигрывателей — магнитофоны. Вместо ручек — фломастеры. Вместо граммофонных пластинок — кассеты, их вытеснили диски. Вещи мелькают, появляясь на короткое время, сменяются другими. Мастикой полы натирать нет смысла, если паркет покрыт лаком. Ванные колонки долой, заменим их газовым водогреем. Водогрей долой, заменим его теплоцентралью. Водогрей в металлолом. Туда же старенький «ундервуд», швейную машинку «зингер», электроплитку… Поломались? В утиль! Чего с ними возиться. Это же не старина, ценности не имеет. Старинные вещи — тем почет и уважение. Подзорные трубы, шпаги, камзолы, фисгармонии — с ними обращение бережное. Их — в музей, руками не трогать, под стекло. Про них рассказывают экскурсоводы. За ними охотятся коллекционеры. Их в каталоги вносят.
Вещи же нашего детства еще не стали стариной. Став ненужными, они не стали старинными и болтаются бездомно в чуланах, кладовках, всем мешая, пока их не выкинут на свалку.
Духовой утюг, или, как его еще называли, угольный. Портняжничая, мать моя пользовалась им. Надо было размахивать этим утюгом, раздувая положенные туда угли, и тогда багровый свет являлся оттуда, из поддувал, похожих на жаберные отверстия, потом разгорался до алого, утюг раскалялся и можно было гладить. Сладко-угарный дымок мешался с влажным запахом горячей шерсти. Утюг был высокий, с деревянной ручкой. Подрастая, я помогал матери, сам размахивал утюговой тяжестью. Угли в нем стеклянно бренькали. Не помню: откуда брались угли? Из печки? А может, от угольщика. Ходили угольщики, продавали уголь специально для самоваров и утюгов. Угольщики черные-пречерные. Ими пугали. И трубочистами пугали. Те ходили со щетками, метелками, ложками, подпоясанные широкими ремнями — какие-то черные витязи. Их теперь почти не встретить, они исчезли вместе с печками.
В комнатах стояли круглые железные печки. Высокие, как башни, забранные в ребристое железо. И не было ничего слаще, как, придя с мороза, прильнуть к округлым бокам печки, к ее живому теплу. На кухне пылала плита. Большущее сооружение, выложенное кафелем. Круги конфорок, духовка, вьюшки; на плите варилось, жарилось, урчало, шипело. Там калились по пояс в огне чугуны — пузатые, черные; грелись горшки, латки, медные тазы. К праздникам они начищались и сияли. Были дома, где блистали изразцовые печи. Кое-где они уцелели до сих пор, они украшают комнаты. Белый изразец, темно-зеленый изразец, фигурные изразцы, внизу сверкает латунная дверца. Рядышком стоят кочерга, щипцы. Изразец держал тепло долго. У каждой печки был свой норов, своя тяга: одна печь растапливалась легко, другая капризничала в ветреную погоду.
Угольщики, трубочисты… Были еще лудильщики. Они заходили во дворы и кричали: «Луж'y! Паяю!» Они лудили медную посуду. Во дворы заходили самые разные мастеровые люди, громко объявляя о себе. Стекольщики, полотеры… Приходили старьевщики, собирали изношенные галоши, тряпье. Им выносили диковинные для нас, ребят, предметы вроде розовых корсетов, старорежимных шляпок со страусовыми перьями, мундиров. Старьевщиков почему-то звали «халатами». «„Халат“ пришел!» Образовалось «халат», возможно, от слова «хлам», которое старьевщики, в большинстве татары, невнятно выкрикивали. А может, оттого, что ходили они в стеганых халатах. Они носили полосатые мешки из матрацной материи, и нас взрослые пугали: «Сдадим тебя „халату“, он заберет в мешок». Это было действительно страшно. Потому что мы видели, как этот мешок поглощал всякую всячину. Куда она, эта всячина, девалась, что из нее делали?