Лента Mru
Шрифт:
На обочинах часто собирались группки людей, отчаянно месившие незримую пелену в попытках сорваться с крючка и выйти в лес. Однако сделать это удалось лишь одному, и об этом небывалом событии по Ленте слагались настоящие саги. Он сам не ожидал, что вдруг покатится под пологий откос и окажется в торжественном и сумрачном ельнике. Стоя там, он махал рукой и без передыху кричал: «Я вернусь! Ждите меня! Я приведу людей! Я скоро!» Больше его никто и никогда не видел. На том же участке, где состоялся прорыв, более не повторившийся, иногда образовывалась расплывчатая фигурка: статуетка-светляк, горевшая ровным голубоватым
Еще на Ленте перестреляли собак – многие очутились на Ленте с собаками, и те постоянно выли. С этим справились без труда, благо оружие тоже водилось у многих.
… Идти настояла Тамара.
Отведав подозрительных консервов, раздачу которых устраивали два раза в сутки при трейлере, томившемся в полутора километрах от «пежо»; напившись теплой, обогащенной минералами пластиковой воды, она пришла в то самое пограничное состояние души, когда человек либо идет на решительные и дерзкие действия, либо, если выждет еще немного, ломается и растрачивает себя на безумие, шумное или тихое.
Торомзяков уныло, но с желанием быть опровергнутым, протестовал:
– Мы никуда не придем. Уже ходили. Там трупы, трупы гниющие. По Ленте передавали, что разведчики натолкнулись на трупы, много раз. Мы упремся в стенку, если повезет. А нет – подохнем, как первые, или хуже.
– «Мы»? почему вы говорите – «мы»? – спросила Тамара с оскорбительным недоумением.
Стариковская покорность происходящему боролась в Торомзякове с былой строптивостью. Когда-то давно он слыл непримиримым активистом, написателем писем и знатоком коммунального права. Он и Ленту попытался подмять под себя, обуздать ее, присвоив себе функции организатора, координатора и наставника, важнейшего звена в эстафете поколений. Ему было приятно приобщать, вовлекать и назидать. Вынужденное бездействие сводило эту его деятельность к абсурду.
– Ты не дойдешь, батя, – заметил Марат почти ласково.
Торомзяков задышал стареньким паровозом:
– Яйца курицу не учат, – сказал он вызывающе. – Ты, сынок, сколько раз перекладину выжмешь?
– Да иди, иди, – засмеялся Марат. – Какое мне дело! Зажмуришься – и привет!
– А я с вами, – сообщил Боговаров.
За время, проведенное в бездействии, он заметно поскучнел, и его нелепая манера выражаться проявлялась сама по себе даже в ситуациях, которым пристало серьезное обсуждение; дурашливость вылезала из него, не спросясь, и оставляла на лице легкое облачко растерянности.
Запретить ему не смогли, хотя ни Тамара, ни ее Марат пока еще не решили, кто бесит их больше – проницательный писатель с оригинальным взглядом на вещи или болтливый пенсионер, от которого сильно попахивало; последним изъяном страдали все, но сложный запах Торомзякова пробивался даже сквозь густые миазмы, расстелившиеся и упокоившиеся над Лентой. Будь их воля, они бы бросили обоих, но в сложившихся обстоятельствах
Марат удовлетворился возможностью не реагировать и только подтянул шорты, пока еще только сползавшие. Он не голодал, пищи на Ленте хватало – пока хватало; зато он отчаянно потел и нервничал.
Брат Гаутама Гауляйтер хрустнул карманной Библией, словно колодой карт. У него была необычная Библия, отпечатанная в малоизвестной брюссельской типографии. Ряд канонических текстов, как он сам, неизвестно, зачем, объяснил, был изъят и замещен популярными схемами божественного промысла: рамочками, стрелочками и кружочками. Принципы, на которые опиралось редактирование текста, брат Гаутама так и не сумел донести до слушателей, которые решительно не могли взять в толк, почему именно изъятые, а не какие-то другие места противоречили догмам Уподобления. Смутными оставались и сами догмы – возможно, правда, что брат Гаутама был неважнецким проповедником.
– Господь послал мне жару, он испытывает меня, – скорее отметил, чем пожаловался, Гаутама Гауляйтер, снял бейсболку и вытер плешь носовым платком. – Ничего-то не соображаю. Не то, что на стадионах, где и думать-то самому ни к чему – достаточно расправить грудь, вдохнуть, и вот Он уже сам входит в тебя, направляет твои речи, воспламеняет восторг…
– Вот так воспламеняет? – Марат выставил большой палец, но не в знак того, что одобряет распоясавшееся Солнца-светило, а с непочтительной целью потыркать в него перстом и тем обозначить.
Этот диалог происходил накануне, если, конечно, допустить такую условность, как вчера, завтра, потом и теперь.
– Я тоже пойду, – брат Гаутама принял решение. – Служение требует, чтобы я утешал и наставлял…. и я намерен этим заниматься, пока хватит сил.
– У тебя и через мобилу неплохо выходит, – усмехнулся Марат.
– Живое присутствие действеннее, – возразил тот.
– А полуживое? – заинтересовался Боговаров, испытывавший особую, беспричинную неприязнь к брату Гаутаме, хотя тот был единственным из собравшихся, кто не давал ему к этому никакого повода.
– Плюсом нашего положения, – объявил священнослужитель, не отвечая на вопрос Боговарова, – является то, что нам не нужно готовиться к походу. Мы прокормимся подаянием… здесь накопилось много еды. Достаточно взять с собой воду и предметы личной гигиены.
Брату Гаутаме Гауляйтеру, судя по рассудительности и основательности его тона, вздумалось возглавить разведывательный отряд. Он явно стремился стать вожаком, но только Торомзяков поддержал это невысказанное намерение угодливым обещанием:
– Я сейчас же распространю по Ленте новость о нашей миссии. Нас будут встречать…
– Поначалу, – кивнул Гаутама. – Чем дальше, тем равнодушнее народ… они сломались, поддавшись унынию и праздности. Мы сами возьмем все, что нам нужно.
Торомзяков, согласный с ним во всем, принялся тыкать пальцем в кнопочки телефона.
– Але, Грабли? – прогудел он взволнованно.
Марат, не принимавший участия в пустом разговоре, приблизился к молодому человеку, который внимал своему плееру уже много часов. Он легонько наподдал меломану: