Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
И снова под стихами, рукой взрослого Лермонтова, сделана приписка. На этот раз последняя:
«(К Сабурову — наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями, что воспоминания о ней совсем не веселы. — Этот человек имеет женский характер. — Я сам не знаю, отчего так дорожил им)».
Дружба обманула так же, как любовь.
Но если любовь снова и снова не могла не кружить ему голову, увлекать за собой и неодолимо манить недостижимым идеалом, то мечта о настоящем друге сильно поугасла ещё в раннем возрасте. Приятельские, товарищеские и дружеские чувства насовсем не оставили Лермонтова, так было и в университете и позже, но всё же сильнейшее разочарование отроческих лет не могло не сказаться…
Юрия Волина, главного героя трагедии «Люди и страсти»,
И Юрий буквально возопил к Небу:
«Бог всеведущий… что я тебе сделал, Бог!.. О! (с диким стоном)во мне отныне нет к Тебе веры, ничего нет в душе моей!.. но не наказывай меня за мятежное роптание, Ты… Ты… Ты сам нестерпимой пыткой вымучил мои хулы… зачем Ты мне дал огненное сердце, которое любит и ненавидит до крайности… Ты виновен!.. Пусть гром упадёт на меня, я не думаю, чтоб последний вопль погибшего червя мог Тебя порадовать… (В отчаянье убегает)…»
Приходит к отцу, но тот обзывает его негодяем, скверным человеком, неблагодарным. Но как раз-таки неблагодарным Юрий ни за что не хотел быть — ни перед отцом, ни перед бабушкой, — и на гневные слова Николая Михалыча: «Отец всегда имеет право над сыном…» он отвечает: «Я обязан вам одною жизнью… возьмите её назад, если можете… О! это горький дар…» Он напоминает, что для отца вынужден покинуть несчастную бабушку, которая его воспитала и которую в несколько дней он приблизил к смерти. Отец и это принимает за измену — и проклинает его.
В последнем монологе Юрия перед гибелью упрёки — только Богу:
«…Ho если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству; зачем не удержал удары людей от моего сердца?.. Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?.. о! человек, несчастное, брошенное создание… он сотворён слабым; его доводит судьба до крайности… и сама его наказывает; животные бессловесные счастливей нас: они не различают ни добра, ни зла; они не имеют вечности, они могут… о! если б я мог уничтожить себя! но нет! да! нет! душа моя погибла. Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть!.. (Сыпет порошок в стакан.)О! я умру, об смерти моей, верно, больше будут радоваться, нежели о рождении моём…»
Последняя фраза — точный повтор одного из тогдашних лермонтовских стихотворений. И затем молодой поэт вкладывает в уста своего персонажа слова из своей дневниковой записи того же 1830 года:
«Природа подобна печи, откуда вылетают искры. Когда дерево сожжено, печь гаснет. Так природа сокрушится, когда мера различных мук человеческих исполнится. Всё исчезнет. Печь производит искры; природа — людей, одних глупее, других умнее. Одни много делают шуму в мире, другие неизвестны; так искры не равны между собой. Но все они равно погаснут без следа, им последуют другие без больших последствий, как подобные им. Когда огонь истощится, то соберут весь пепел и выбросят вон… так с нами, бедными людьми… Не останется у меня никакого воспоминания о прошедшем. Безумцы! безумцы мы!.. желаем жить… как будто два, три года что-нибудь значат в бездне, поглотившей века; как будто отечество или мир стоит наших забот, тщетных, как жизнь…»
Сам Лермонтов, в отличие от своего персонажа Юрия Волина, — остался жить. Хотя мысли о человеческом ничтожестве, тщете жизни и утрате веры его особенно мучили в юношеские годы. А когда вдобавок душу стала ещё терзать и семейная драма, видимо, приходили мысли и о самоубийстве, но сильный характер справился с ними.
В лирике 1830 года сохранились все эти мотивы…
Закат горит огнистой полосою, Любуюсь им безмолвно под окном. Быть может, завтра он заблещет надо мною, Безжизненным, холодным мертвецом; Одна лишь дума в сердце опустелом, То мысль об ней.О, далеко она; И над моим недвижным, бледным телом Не упадёт слеза её одна. Ни друг, ни брат прощальными устами Не поцелуют здесь моих ланит; И сожаленью чуждыми руками В сырую землю буду я зарыт. Мой дух утонет в бездне бесконечной!.. Но ты! О, пожалей о мне, краса моя! Никто не мог тебя любить, как я, Так пламенно и так чистосердечно.И ещё, из одноимённого стихотворения того же времени:
И столько же любить? Всесильный Бог, Ты знал: Я долее терпеть не мог; Пускай меня обхватит целый ад, Пусть буду мучиться, я рад, я рад, Хотя бы вдвое против прошлых дней, Но только дальше, дальше от людей.Бабушку свою он так и не решился оставить одну. А с отцом, приезжавшим в Москву забрать с собой шестнадцатилетнего сына, как расстались — похоже, больше не виделся…
В учении Лермонтов смолоду шёл не с толпой, а наособицу, выбирая себе лишь то, что было по душе и что угадывалось собственным глубоким чутьём как необходимое. И Московский университет был им выбран для продолжения образования точно, потому что, детище Ломоносова, он с 1812 года поднимался, как «послепожарная» Москва.
П. А. Висковатый писал :
«…разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном [сколько волею, а вдвое того неволею] в столицу русского народа. (Однако, заметим в скобках, Москва и при Петре, и при других императорах в Петербурге разве же не оставалась этой народною столицей? „Москва девичья, а Петербург прихожая“, — сказал Пушкин; понятно, что теплее… — В. М.)Народ догадался по боли, которую почувствовал при вести о её занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для неё новая эпоха».
В университете, где ещё хватало косности и рутины, веял новый дух.
Два известных писателя, питомцы Московского университета, по-разному отозвались о нём.
Иван Гончаров — возвышенно, в романтических тонах:
«Наш университет в Москве был святилищем не для нас одних, учащихся, но и для их семейств, и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили своими занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди, и те, при встречах ласково провожали юношей в малиновых воротниках».
Александр Герцен в «Былом и думах» — куда как приземлённее, реалистичнее, однако и он вспоминает по-доброму:
«Учились ли мы при всём этом чему-нибудь? Могли ли научиться? Полагаю, что да. Преподавание было скудное, объём его меньше, чем в сороковых годах. Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание. Его дело — возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это и делали такие профессора, как М. Г. Павлов, а, с другой стороны, и такие, как Каченовский. Но более лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений… Московский университет своё дело делал: профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, Ив. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и ещё спокойнее лежать в земле».