Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
По болезни Михаил не смог в декабре 1832 года вместе со всеми принести присягу «на верность службы Его Императорского Величества».
Друг и родственник, Алексей Столыпин, тоже юнкер, писал ему 7 января 1833 года:
«У тебя нога болит, любезный Мишель!.. Что за судьба! Надо было слышать, — как тебя бранили и даже бранят за переход в военную службу. Я уверял их, хотя и трудно, чтоб поняли справедливость безрассудные люди… А уж почтенные-то расходились! Твердят: „Вот чем кончил!.. И никого-то он не любит! Бедная Елизавета Алексеевна!..“ Знаю, что ты рассмеёшься, а не примешь к сердцу».
Травма была серьёзной: спустя полтора месяца Столыпин вновь обращается к Лермонтову: «Напиши мне, что ты в школе остаёшься или нет и позволит ли тебе нога продолжать службу военную…»
Однажды во время болезни его навестил дальний родственник Николай Анненков со своей женой Верой, — и та вспоминала впоследствии:
«В первый раз я увидела будущего великого поэта Лермонтова.
Должна признаться, он мне совсем не понравился. У него был злой и угрюмый вид, его небольшие чёрные глаза сверкали мрачным огнём, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка. Он был мал ростом, коренаст и некрасив, но не так изысканно и очаровательно некрасив, как Пушкин, а некрасив очень грубо и несколько даже неблагородно.
Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружён молодыми людьми, и думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим его навестить.
Мой муж обратился к нему со словами привета и представил ему новую кузину. Он смерил меня с головы до ног уверенным и недоброжелательным взглядом. Он был желчным и нервным и имел вид злого ребёнка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени».
Молодая светская дама, — «новой кузине» было тогда всего 19 лет, — по-видимому, так и не простила Лермонтову своего первого впечатления. А ведь даже не поинтересовалась, может ли больной подняться с постели… Хотя Анненкова и утверждает, что «малая симпатия» не помешала ей почувствовать потом лермонтовскую «удивительную поэзию», она, очевидно, на свой женский манер, мстит поэту даже спустя годы в этих воспоминаниях, не скрывая своей неприязни: «У него было болезненное самолюбие, которое причиняло ему живейшие страдания. Я думаю, что он не мог успокоиться оттого, что не был красив, пленителен, элегантен. Это составляло его несчастье. Душа поэта плохо чувствовала себя в небольшой коренастой фигуре карлика».
Лермонтов, разумеется, прекрасно знал, что не красавец собою. В юнкерской школе у него была привычка насмешничать над товарищами, — ну, так это водилось за ним с детства, когда он трунил над всеми и даже властную бабушку доводил до слёз. Острый на слово, давал прозвища товарищам, и клички потом прилипали к ним на всю жизнь. Но ведь и сам от души хохотал, когда его в ответ прозвали Майошкой, по имени остроумного урода из одного французского романа, где, как пишет Павел Висковатый, фигурирует горбун «Mayeux». Рисовал карикатуры на юнкеров — однако и себя ведь изобразил в смешном виде: шинель в рукава, поверх мундира и ментика, подчеркнув неуклюжесть своей фигуры в таком странном зимнем наряде. Переживания по этому поводу, конечно, были, юность ранима и уязвима, но только ли из этих страданий состояла его внутренняя жизнь? Были чувства и муки сильнее, глубже… П. А. Висковатый даёт такой психологический портрет юного поэта:
«С самой юности рассудок Лермонтова уклонялся от обычного пути людей. Он смотрел на землю иными, не их глазами. Их честолюбие было не его честолюбием; их интересы и цели были чужды ему; иные были радости и печали; иные, не всем свойственные ощущения волновали его. Но разъяснить себе состояние духа, выбраться из хаоса, выработать ясное понимание и миросозерцание юноша не мог; да они и не вырабатываются; требуется ещё и выстрадать их, а для этого надо много видеть, много переиспытать, — надо жизнь перейти. Молодой поэт чувствовал только над собою что-то роковое. Он испытывал власть судьбы. Он вперёд, так сказать, теоретически, изведывал жизнь и страдание с самого детства. Он страдал более, чем жил. Ему мучительно хотелось выбраться из хаоса мыслей, ощущений, фантазий. Ранняя любовь, непонятная и оскорбляемая в чуткой душе, заставила её болезненно воспринимать
Привыкший музе и бумаге вверять свои чувства и проверять свои думы и ощущения своими поэтическими произведениями, Лермонтов стремился в своих творениях разъяснить самого себя, вылить в звуках то, что наполняло его душу. Такие натуры, не находя отклика в людях, глубоко сочувствуют природе, всему миру физическому. И посмотрите, какое большое место занимают явления природы во всех творениях Лермонтова и как все герои его любят её…»
В этом портрете всё вроде бы верно, кроме определения гордости — такой ли уж сатанинскойона была? Гордость как чувство собственного достоинства отнюдь ещё не гордыня, хотя и предвозвестник её. Да и вообще могло ли быть что-то сатанинское в «нежной и любящей душе» поэта? Конечно, нет. Тому доказательством его жизнь и его стихи.
Светская, молодая летами дама, как видно, любящая, чтобы всё было красиво,в несколько минут формального визита к больному юнкеру не почувствовала его души. Анненкова и десятилетия спустя, в пору этих своих воспоминаний, так и не разобралась в нём. Сказала обязательные слова о таланте (к тому времени уже всеми признанном), а на душе осталось прежнее, первое чувство: злой карлик…
Вырванный из привычной домашней жизни, где были уединение, книги, женское окружение, влюбленности, словом, тот, почти ничем не стеснённый досуг, что только и нужен прихотливой творческой воле, и помещённый на целых два года в общество из трёхсот горячих голов, в большинстве юных лентяев и повес, Лермонтов так изменился в поведении, что уже казался совсем другим человеком — как своим тогдашним знакомым, так и поколениям исследователей его жизни. Кто-то думал: это он приспосабливался, приноравливался к сверстникам, но так ли это? Ни лукавства, ни лицемерия никогда в нём не было — но только искренность, простодушие, богатство натуры. А что и как порой раскрывается в человеке — это никому не известно…
Ещё вчера на студенческой скамье угрюмый одиночка, редко и разборчиво выбирающий себе товарищей, — теперь же, в школе, он «скачет» по паркету спальной комнаты во главе «Нумидийского эскадрона» — цепочки великовозрастных недорослей-юнкеров, плотно взявшихся за руки, которая сшибает на пол всех зазевавшихся новичков, встреченных на пути.
Прежде вечно отстранённый ото всех и погружённый в свои думы, с книгою в руках, — тут он живо участвует в повседневной жизни товарищей, «хорош со всеми», но некоторых из юнкеров чуть ли не преследует своими злыми насмешками… но, заметим, за что?.. — «за всё ложное, натянутое и неестественное, что никакие мог переносить» (А. М. Меринский).
Недавно ещё, среди студентов, мрачный молчун — отныне он по вечерам в шумном кругу будущих гусар и пехотинцев: поёт романсы у старого рояля, и «очень хорошо»; но когда молодые воины затягивают что-то хором, он вдруг, пресерьёзно и прегромко, запевает совсем другую песню, сбивая с такта горластый хор — кто-то ругается, шум, гам, хохот, весёлый беспорядок!..
Или вот они с увальнем-силачом Карачинским, что с лёгкостью гнул шомполы гусарских карабинов, в окружении друзей состязаются, кто искуснее и быстрее завяжет шомпол в узел. И вдруг в залу входит командир школы Шлиппенбах. Поражённый зрелищем, возмущается: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться? Дети, что ли, вы, чтобы так шалить!.. Ступайте под арест»… Сутки в карцере, вновь свобода. И Лермонтов «презабавно» рассказывает всем любопытствующим про эту историю, повторяя с громким хохотом: «Хороши дети — из железных шомполов вязать узлы!»