Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
«…на лице его постоянно отражалась насмешка, горькая бесконечная; волшебный круг, заключавший вселенную; его душа ещё не жила по-настоящему, но собирала все свои силы, чтобы переполнить жизнь и прежде времени вырваться в вечность; нищий стоял сложа руки и рассматривал дьявола, изображённого поблекшими красками на святых вратах, и внутренно сожалел об нём; он думал: „Если б я был чёрт, то не мучил бы людей, а презирал бы их; стоят ли они, чтоб их соблазнял изгнанник рая, соперник Бога!.. другое дело человек; чтоб кончить презрением, он должен начать с ненависти!“».
Горбач начинает с казни беспечного мотылька, вьющегося в поле над лиловым колокольчиком: ударом прута убил «счастливое насекомое» — и «с каким-то
Но вот поползли слухи о самозванце, о расправах над помещиками; бунтовщики всё ближе к деревне Палицына, и Вадим, под кличкой Красная Шапка, уже во главе шайки разбойников — и, «кум сатане и сват дьяволу», льёт кровь. Горбач убил семейство из трёх человек, хотя и по его пониманию — только один из них был виновен. Ждал радости, а её нет, одно презрение к себе: много ли славы в «мелком» душегубстве! вот если бы, мечтает он, освободить какой-нибудь народ, угнетённый чуждым завоевателем!.. — «какая слава!».
Ему ещё доступно неизъяснимое сострадание к нищим — своим вчерашним товарищам, к «этим существам», которые подобно червям «ползают у ног богатства», но кумего и сватуже шепчут на ухо извращённому уму: «…если б зло было так же редко, как добро, а последнее — наоборот, то наши преступления считались бы величайшими подвигами добродетели человеческой!»
И молодой прозаик тут же, с гениальной интуицией показывает, чем на деле оборачиваются мечты об этих «величайших подвигах добродетели»: Вадим перед входом в церковь грубо отталкивает страшную старую нищенку, и она разбивает голову до смерти, — а он и не замечает её гибели.
Богомольцы в храме, как он ни пытается понять их чувства, тоже кажутся ему каким-то одним, жалким и смешным, существом.На душе у него «одно мучительно-сладкое чувство ненависти», и горбач предвкушает картину, как завтра богатых прихожанок будут вздёргивать на деревьях, а другие, бедные, станут хлопать в ладоши и указывать на повешенных своим детям.
От человека в Вадиме осталась только любовь к Ольге, которую воспитал старик Палицын и которой он недавно открылся, что они родные брат и сестра. Но и эта любовь что-то не очень братская: горбач бешено ревнует сестру, полюбившую молодого барина Юрия Палицына, доброго душой и здорового духом.
Лермонтов не осуждает крепостничества, однако трезво смотрит на истоки народного бунта, понимая, что они в несправедливости, в застарелом барском грехе перед крестьянами. Он твёрдо держится убеждения — дело не в сословной принадлежности, а в самом человеке: добра или зла его душа. Нищий сброд у монастырских стен, что ещё недавно не вызывал ничего, кроме жалости и сострадания, отнюдь не безобиден, и это становится особенно понятно, когда люди превращаются в толпу:
«Они были душа этого огромного тела, потому что нищета — душа порока и преступлений; теперь настал час их торжества; теперь они могли в свою очередь насмеяться над богатством, теперь они превратили свои лохмотья в царские одежды и кровью смывали с них пятна грязи; это был пурпур в своём роде; чем менее они надеялись повелевать, тем ужаснее было их царствование; надобно же вознаградить целую жизнь страданий хотя одной минутой торжества; нанести хотя один удар тому, чьё каждое слово было — обида, один — но смертельный».
И первой жертвой взбаламученной и яростной толпы стала добродушная старая барыня Наталья Сергеевна, жена Палицына, которая никого никогда не обижала в жизни…
Лермонтов, не отводя взора, смотрит на зверства и геройства народного бунта: казаки буднично тешатся убийствами, грабежами и разбоем, отдыхая в пьянке и гулянке; безропотные вчера крестьяне мстят за обиды приказчику, равнодушно отдавая его на мучения разбойникам. Однако
Горбач Вадим — олицетворённое метафизическое зло в слепой от произвола толпе, которая ему нужна только для злодейства; он ненавидит всех — и врагов, и соратников-разбойников; ненавидит весь мир, мстя ему за своё уродство и свою несчастную жизнь; он упивается человеческой кровью. Не забывая наблюдать за своими ощущениями, он отмечает, что само по себе убийство его уже не волнует — и жаждет одного: Убить Юрия Палицына и медленно, с наслаждением замучить его отца.
«— О, я вас знаю! — кричит он бунтовщикам. — Вы сами захотите потешиться его смертью… а что мне толку в этом? <…> нет, отдайте мне его тело и душу, чтоб я мог в один час двадцать раз их разлучить и соединить снова; чтоб я насытился его мученьями, один, слышите ли, один, чтоб ничьё сердце, ничьи глаза не разделяли со мною этого блаженства…»
Даже матёрые разбойники, что подустали вздёргивать на виселицах дворян, поражены этой необъяснимой, сладострастной жестокостью:
«— Ах ты урод, — сказал урядник, — ну кто бы ожидал от тебя такую прыть! ха! ха! ха!»
Ненасытная воля к разрушению — вот что властвует демоническим горбачом.
…Поздний отголосок этого удивлённого и явно неодобрительного возгласа казака-урядника «— Ах ты урод…» слышится в одном невольном размышлении офицера Печорина (рассказ «Тамань»), попавшего на постой в хату, где, по словам десятника, было нечисто:
«Признаюсь, я имею сильное предубеждение противу всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто с потерею члена душа теряет какое-то чувство»…
Роман был брошен молодым автором на полпути: Лермонтов как художник и мыслитель рос куда быстрее напряжённого, драматического по сюжету, но всё же рутинного повествования. В Лермонтовской энциклопедии есть любопытное наблюдение о том, что «связь идей, образов, фразеологии с другими произведениями 1831-32 годов, автобиографические мотивы и интенсивность и цельность лирического чувства, наконец характер автографа позволяют предположить, что текст романа — результат единого творческого порыва» и работа над ним была оставлена где-то в августе 1833 года. Всё это похоже на правду, ведь и Павел Висковатый пришёл к выводу, что в юности Лермонтов «творил, вероятно, с неимоверною быстротою» и над каждым произведением «отдельно он, по-видимому, тогда работал не долго», редко к нему возвращался, не исправлял, «а недовольный, принимался за новое…».
Позднее точно так же, увлечённый новыми мыслями, он бросил, не окончив, другой прозаический труд — «Княгиню Лиговскую», о петербургской светской жизни. И в незавершённой прозе, и в первых редакциях «Маскарада» Лермонтов, повинуясь творческим порывам, отыскивает свой новый, единственно точный слог и, что не менее для него важно, новый характер, в котором бы отразилось его понимание эпохи и русского общества, — всё это вскоре осуществится в романе «Герой нашего времени» и в образе Печорина. Но, зная Лермонтова по стихам, как из неуклюжих набросков у него впоследствии вызревали шедевры лирики, вполне можно представить, что он непременно вернулся бы к «Вадиму», чтобы дать совершенный роман из времени Екатерины, один из тех трёх романов о разных эпохах русской жизни, которые он обдумывал в свои последние годы на Кавказе и о чём поведал Белинскому в 1840 году. Собственно, затем поэт и мечтал об отставке от военной службы — чтобы засесть за свою «романическую трилогию». — Судьба распорядилась по-другому…