Лес рубят - щепки летят
Шрифт:
— Кадетишка еще! Ну, да ведь плоды-то одни и те же и от кадета что от офицера.
— Шутница, шутница!
— Да, вот она гуляет, а слава-то пойдет не про нее одну, а про всех помощниц… Вот тут и служи с такими шлюхами… И удивляюсь я Анне Васильевне, что она с нею нежничает…
Грязные слухи, конечно, не ускользнули от слуха Анны Васильевны, но старуха вообще старалась смотреть сквозь пальцы на «шалости», то есть на известную долю ветрености помощниц; в настоящее же время, если бы она и хотела вникнуть во что-нибудь, то ей было бы очень трудно это сделать: она была всецело поглощена своими личными делами.
Александр Иванович Зорин уже давно скучал в бездействии в «келье игуменьи женского монастыря», как он называл комнаты своей матери. Ему уже давно хотелось развернуться и хотя отчасти вспомнить и воскресить свое прошлое житье-бытье. Война послужила ему предлогом для того, чтобы поразнообразить свою жизнь и снова войти в тот круг, из которого он так рано вышел.
— Я, кажется,
Чтобы поразмяться, он подал прошение о принятии его на службу. Он решился служить, и для этого нужны были деньги или, вернее сказать, ему нужны были деньги, и он решился служить. Пришлось выжать из своего кошелька все, что было возможно, кошелек же Александра Васильевича, по его собственному остроумному выражению, была его мать. Анна Васильевна была рада освободиться от сына; когда-то она горячо любила его, теперь же она с нетерпением ждала, когда он окончательно определится на службу; в ней даже не шевельнулось материнское чувство боязни за участь сына, шедшего на войну. Но радость радостью, а деньги деньгами: она могла радоваться его определению в полк, но не могла дать ему многого на обмундировку, тогда как он желал добыть от своего «кошелька» не только на обмундировку, но и на кутежи с приятелями по случаю определения на службу. Между матерью и сыном начались дикие сцены споров, обоюдных упреков, цинических напоминаний о старых грехах.
— Вы на разных прапорщиков промотали отцовское состояние, вы обмундировывали новоиспеченных офицеров, а отцу пришлось казну грабить, пришлось нищими нас оставить, — кричал сын.
— Стыдись! Не ты ли проигрывал по триста рублей в вечер? Не ты ли бросал сотни рублей под ноги разным тварям! — кричала мать.
— А с кого же я брал пример? С вас и с любимых ваших прапорщиков. С кем я играл? Не с ними ли? И кого вы называете тварями? Тех женщин, по следам которых шли вы сами, — бушевал сын.
— Вон из моего дома! — слышались гневные слова матери.
— Ну, это я сделаю после, а теперь мне нужны деньги, — решительно возражал сын. — И какая же вы мать, когда вы не можете, не хотите помочь сыну выйти на честную дорогу труда? Когда я ел ваш хлеб, вы попрекали меня каждым куском; когда я хочу сам добывать кровью этот кусок хлеба, вы заграждаете мне путь.
— Да пойми ты, что у меня нет, нет денег.
— А! У вас денег нет! — иронически восклицал сын. — А чтобы в шелковых платьях франтить — на это есть деньги, а чтоб браслетки носить — на это находятся средства? У вас серебро есть, у вас жалованье и пенсия есть, заложите, продайте все это. Или вы думаете, что я вам не отдам? Полноте! Вы сами знаете, что у меня поперек в горле стоит каждый кусок, купленный на ваши деньги. Если я прошу у вас, так это потому, что вы должны мне помочь. Вы изволили произвести меня на свет, вы воспитали меня среди тунеядства и разврата, вы промотали состояние и пустили меня по миру. Я не милости у вас прошу, я требую своего. Вы обокрали меня и нравственно и материально, и я требую возвращения мне моей собственности.
— Господи, господи, до чего я дожила! — рыдала старуха.
— Полноте ныть! Вы так же плакали перед каждым прапорщиком, когда он бросал вас! Я знаю цену этих слез!
— Бери, бери все, только уезжай, уезжай навсегда.
— О, я знаю, что вы были бы рады, если бы я не только что уехал, но и умер бы. Я единственный свидетель вашего прошлого; я тот позорный столб, к которому приговорила нас судьба!
— Пощади, пощади меня ради моих седых волос! — рыдала старуха, склоняя свою голову. — Бери серебро, продай мое жалованье, все, все продай, но пощади меня!
Александр Иванович шумно ходил по комнате и ждал, когда мать сама передаст ему серебро, когда она ему даст доверенность на получение ее жалованья и пенсии: как истинно честный человек он не хотел грабить свою жертву, но ждал, когда она своими руками отдаст ему все свое убогое имущество. Серебро было заложено, жалованье и пенсия на полгода были проданы какому-то торговцу, поставлявшему на приют дрова и занимавшемуся в то же время ростовщичеством. Этот услужливый и изворотливый человек приобрел от Анны Васильевны доверенность на получение ее жалованья и пенсии в течение шести месяцев; конечно, эта услуга обошлась недешево и за каждый рубль было выдано только по шестидесяти копеек, впрочем, услужливый человек рисковал своими деньгами и потому не мог же не взять за риск приличного вознаграждения. Наконец Александр Иванович обделал свои дела я мог спокойно отправиться в полк, чтобы принести на алтарь отечества свои услуги, может быть, свою кровь и даже самую жизнь. Без слез, замирания в сердце прощалась Анна Васильевна со своим когда-то любимым сыном. Почти с пренебрежением и ненавистью прикоснулся он к ее губам и, насвистывая какую-то арию, вышел из дому. Мать не провожала его на крыльцо, не смотрела в окно, как он радился в экипаж, не склонилась перед образом с молитвой за него, но тяжело опустилась на диван и склонила на руки свою седую голову; долго сидела она, не трогаясь с места, покуда укладывали чемоданы сына; потом, когда загремели колеса отъезжавшей коляски, поднялась и глубоко вздохнула всею грудью, как будто с этой груди свалился
Иные сцены, иные впечатления занимали в это же время семейства Прилежаевых и Прохоровых. С напряженным вниманием продолжали они ожидать, не кончится ли война до весны, а дни летели за днями, не принося известий об окончании роковых событий.
— Господи, как время-то летит! — удивлялась иногда Марья Дмитриевна, — вот уж и рождество близко.
— Да, да, — хмуро соглашался штабс-капитан. — Рождество близко, а о мире все еще ни слуху ни духу… Не увидим, как и весна подкатит.
— Ну, батюшка, вот, может быть, еще к новому-то году и выйдет милостивый манифест, — успокаивала Марья Дмитриевна.
— Какой манифест? — спрашивал штабс-капитан.
— А о замирении-то…
— Эх вы! — безнадежпо махал рукою штабс-капитан.
— Да что ж, батюшка, ведь на все воля божия. Может, и смилуется.
— Ждите, ждите, — вздыхал старик. — Пока вы ждать будете, весна на двор прикатит.
— И с чего это нынешний год-то такой короткий, — задумывалась Марья Дмитриевна. — Ведь, слава создателю, не первый год живу на свете, а такого короткого года еще не видала…
Время действительно летит необыкновенно быстро в семье Прилежаевых среди напряженных ожиданий и усиленной работы. Антон ходит в гимназию; Катерина Александровна по-прежнему дежурит в приюте, шьет и учится: братья Прохоровы подготовляются к выпуску и с различными чувствами считают дни, остающиеся до получения чинов; Марья Дмитриевна по-прежнему вздыхает, справляется, близко ли подошли враги к Петербургу, шьет без устали солдатское белье и хлопочет за приготовлением обедов; штабс-капитан почитывает газеты и ораторствует в клубе, все, по-видимому, обстоит благополучно и новый день не приносит новых событий. Но среди этого затишья каждый из наших героев уже начинал чувствовать, что все ближе и ближе приходит то время, когда эти новые события встревожат мирное течение их жизни. Сильнее всех сознавал неотразимость близкой перемены в жизни Александр Прохоров. Он уже тосковал не об одной приближавшейся разлуке с отцом, он с замиранием в сердце помышлял и о разлуке с Катериной Александровной. Эта девушка, как мы сказали, сделалась его лучшим другом, самым дорогим для него существом. Совершенно незаметно для самих молодых людей между ними установились отношения любящих друг друга младшего брата и старшей сестры. Эта дружба была чиста, Александр Прохоров относился к Катерине Александровне с каким-то благоговением, Катерина Александровна смотрела на него покровительственно, как на милого мальчика. Они, быть может, изумились бы, если бы кто-нибудь подсказал им, что они влюблены друг в друга, так как Катерина Александровна видела в Александре Прохорове почти ребенка и уж никак не молодого человека, да и сам Александр Прохоров смотрел на себя как на неопытного школьника в сравнении с этой молодой девушкой, уже несколько лет управлявшей домом и зарабатывавшей кусок хлеба для всей семьи. Им ни разу не пришло в голову, что разница их лет совсем не так велика, как казалось с первого взгляда. Это различие отношений друг к другу проглядывало даже в том, как молодые люди называли один другого. Она звала его Сашей, он называл ее Катериной Александровной; она иногда говорила ему ты, он никогда не сказал ей иначе, как вы. Даже перевес знаний, бывший на стороне молодого человека, не сгладил этого различия в отношениях, хотя в последнее время Александр Прохоров и играл порой роль учителя Катерины Александровны; но и в эти минуты скорее она управляла учителем, чем он ею. Чем более сокращалось время, оставшееся до выхода из корпуса, тем теснее сближались молодые люди.
— Катерина Александровна, вы пишите ко мне, когда я уеду, — говорил Александр.
— Вы-то только пишите, а я уж не заленюсь, — отвечала она. — Вы свет увидите, в кружок новых товарищей попадете, так вам не мудрено будет не найти времени для писем… Вы хоть несколько строк присылайте…
— Как бы хорошо и мирно мы жили, если бы я мог остаться здесь, — говорил он в другой раз. — Вы учились бы, я служил бы и подготовился бы к университету, кончил бы там курс и вы к тому времени выдержали бы экзамен, и тогда нам было бы нечего бояться нужды…
— Что мечтать о том, чего не может быть, — вздыхала она. — Дай бог, чтобы только все мы живы остались, а там что будет, то будет…
Иногда он читал о военных событиях, она молча слушала чтение, опустив голову.
— Катерина Александровна, что с вами? — тревожно спрашивал Александр, видя слезы на ее побледневших щеках.
— Мне тяжело, Саша, как я подумаю, сколько там убитых, сколько жен, матерей и сестер осиротело… Господи, отчего это люди не могут жить без войны, не убивая друг друга!.. Сколько горя, сколько слез льется теперь во всех концах России… Я, кажется, не перенесла бы, если бы моего брата убили… я сама пошла бы туда… пошла бы облегчить участь хоть одного раненого. Вот мужчины счастливее нас в этом отношении, они докторами могут быть, могут хотя кого-нибудь спасти… Я, Саша, все буду бояться за вас, когда вы уедете, — ласково клала она свою руку на его плечо.