Лес
Шрифт:
Тетя Шура умерла на следующий год, и Андрей ездил к ее внучатому племяннику Алексею, жившему в Костромских местах между Макарьевым и Мантуровым на реке Унже, о которой бабушка ему пропела все уши. Было лето. Вместе с соседом Алексея, хорошо знающего мантуровского батюшку, они ходили на Святой поток, ключ с чудотворной водой. На Владимирскую Богоматерь возле него служили молебен и потом брали воду. Шли прохладным солнечным утром через бор по белой песчаной дороге, чуть сойдя с которой Андрей попал в заросли цветущих ландышей, вскоре началась низинка, и по хлюпающей ярко-зеленой тропинке они вышли на открытое место, окруженное мелкими сосенками. Прежде вокруг ключа был лес, уничтоженный властями, решившими извести ключ и лицемерно организовавшими именно в этом месте торфоразработки. Было что-то от лунного пейзажа в этой бурой полянке с досчатым сарайчиком на месте сожженой
Около двадцати старушек с банками столпилось около сарайчика. Вынесли икону, и батюшка начал молебен, время от времени прерываясь, потому что некоторые нетерпеливые старушки норовили набрать воды раньше времени, и их никак не удавалось призвать к порядку. Дошло до того, что среди старушек произошел раскол – одна часть потихоньку подбиралась к ключу, а другая стояла возле батюшки и осуждала первых под руководством маленькой аккуратной старушки, кричавшей, окая: "Куды ты, Манефа ползешь?" или: "Наверно хватит, девки, шуметь, не на базаре все-таки!" Полный молодой батюшка улыбался, потом все как-то уладилось и служба продолжалась. Вдруг с другой стороны поляны послышался стрекот, и из-за сосенок вырулил тяжелый черный мотоцикл с коляской и двумя, одетыми в шлемы, седоками. Андрей переглянулся с Алексеем, расправил плечи, но никого защищать не пришлось, потому что из-под шлемов показались лица макарьевского батюшки и его попадьи. Мантуровский батюшка поприветствовал своего макарьевского коллегу и освободил ему место рядом с собой, а тот глянул на всех серьезно и сказал негромко и тоже, окая: "Служи с Богом". Был он в возрасте и лицом походил на Тургенева, только ниже ростом и поэтому как бы крепче, с седой бородкой и широкими скулами. Когда он крестился, его рука, прежде чем коснуться плеча описывала размашистый полукруг. Потом они служили вместе, он подпевал с концах странным, немного в нос, голосом и, чувствовалось, что в десятую настоящей силы.
После мантуровский освятил воду, и все спустились с банками к источнику. Припекало солнце, пела овсянка, и наклонялась к воде сухая старушка в ослепительно белом платке и черной шерстяной кофте, на которой сидела, двигая крыльями небольшая рыжая бабочка, а потом все шли обратно через бор, пахло в распаляющемся зное горячей хвоей и покачивались в авоськах тяжелые голубые банки.
Однажды еще в юности гостил Андрей у своего приятеля в тверской деревеньке, полной галок, живущих по заброшенным чердакам. Перед отъездом они засиделись, и наутро Андрей опоздал на единственный, состоящий из локомотива и двух вагонов поезд и, зная, что где-то не так далеко должно быть шоссе, пошел себе через лес по свежему снежку. Шел он долго, вышел на ручей, текущий меж высоких кочек с жухлой травой, вдоль которого вился сохатиный след с бурыми брызгами на снегу, набрел на речку с темной водой и бесконечными волнистыми водорослями, потом лес расступился и он оказался в низине, где там и сям росли огромные можжевельники, тут медленно стал падать крупный плоский снег, окутывая даль белесой пеленой, и Андрей, ускорил шаг и набрел на деревню с магазином. Прямо на улице он попал на неторопливо, с песнями и плясками двигающуюся свадьбу, а потом оказался в избе у одного мужика, недавно похоронившего мать, и они долго пили с ним, макая в соль сырую телятину, глядя в окно на белый двор, где рассеянно бродили овцы.
Потом он вышел на улицу. Продолжал падать снег, синели в тумане можжевельники, и протяжно кричала желна на краю леса, и пошел дальше по белеющей двумя колеями лесной дороге, вышел на поле, разрыл стог, полный мышиных гнезд, и заснул, а когда проснулся, было уже темно, снег перестал, и сквозь дрожащую толщу неба задумчиво глядели на него зеленоватые звезды. Он поджег клок соломы, отогрелся и через полчаса вышел на шоссе, где его подобрал огромный, воющий на подъемах автобус со звездообразной трещиной на лобовом стекле.
Была еще Калуга, высокий двухэтажный деревянный дом с крутой лестницей на краю широченного шоссе, и наверху в каморке бабушкина тетка Елизавета Петровна, большая, грузная, с палочкой, был Козельск, где как и в Кинешме, стояли они у каменного дома, когда-то принадлежавшего бабушкиному отцу, мировому судье, была Жиздра, Оптина пустынь и тропинка в скит через лес. Еще они ездили на автобусе куда-то в сторону Сухиничей и бабушка рассказывала о трехслойной белевской пастиле, чрезвычайно любимой в их доме и об обедах, на одном из которых она, отложив на край тарелки на потом кусок своей любимой печенки, терпеливо ела гречневую кашу, как
Потом они сошли с автобуса и заглянули в небольшой сельский музей, пахнущий пылью, ветхой бумагой и сухим деревом, где среди ржавого военного хлама, пожелтевших документов и рваных карт висела поразившая его фотогрыфия – распластанная на земле красавица-девка с белой обнаженной грудью, зверски исколотой немецким штыком.
Вспоминался еще высокий берег над Окой с мачтовым сосняком. Они шли с бабушкой вдоль кустов, и вдруг сверху раздался стремительный и тяжелый топот, и из лесу по тропинке вылетел великолепный черный конь с волочащимся поводом и пустым седлом, постоял мгновенье и, всхрапнув, унесся обратно, и бабушка долго вспоминала этот случай с непонятным ему тогда восхищением.
Андрей видел плачущую бабушку один раз. Она была уже сильно постаревшая. Они оба оказались однажды перед зеркалом и Андрей увидел непривычно перевернутое бабушкино лицо, и, удивленный его неожиданной кривизной, воскликнул: "Бабушка! Какая ты кривая!" и заметил, как дрогнуло что-то в ее строгом лице с сухо сжатым ртом, и она быстро ушла к себе, а он, перепуганный, побежал за ней следом. Она села на кровать, быстро вытерла глаза и сказала: "Да. Плохая у тебя бабушка. Старая и кривая." На этой же кровати она умирала от рака легких. Дом кишел малознакомыми людьми. Андрей зашел к ней в комнату, сел рядом, еще не совсем понимая, что происходит. Бабушка тоже молчала, а потом сказала негромким трезвым голосом: "Умирает бабка", Андрей наклонился к ней, ткнулся губами в висок, потом бабушку похоронили, было много народу, но кажется, слава Богу никто ничего не говорил, а потом он уехал на Енисей, а когда приехал весной, не откладывая, пошел на кладбище и не мог найти могилу. Пришлось вернуться к воротам, и пожилая женщина в окошке долго рылась в больших истрепаннвх тетрадях, спрашивала год и повторяла: "Да не волнуйся ты – найдем мы твою бабушку".
Лето, июль, начало ночи. Бабушка уходит из комнаты, приказав: "Спи!" Он не может уснуть – настолько томительна эта полная жизни летняя ночь. Он лежит в кровати, глядит бодрыми глазами на синее, затянутое марлей окно с неподвижной веткой яблони, за которым бьют перепела и мощно стрекочут кузнечики.
В августе ночи все удлиняются, появляется какая-то перегорелость в солнце, освещающем по вечерам стволы сосен. Происходило что-то и с природой и с людьми. По вечерам над оврагом, разделявшим деревню на две половины, собирались бабы, больше пожилые, и с тоскливым упоением пели "Златыя горы" и еще что-то. Бабушка все больше курила и тоже ходила на эти спевки в своем в синюю клетку платке и в фуфайке с брякающими в кармане спичками.
Потом начинались туманные утра, запевали молодые петушки смешными скрипучими голосами, тумана с каждым разом становилось все больше, и наступало утро, когда от влаги рябило в воздухе и толклась у лица, как мошкара, водяная пыль. Андрей надевал сапоги и шел, сшибая воду с травы, в поле, которое обрывалось в никуда за двумя-тремя призрачными скирдами, и где-то сбоку на невидимой опушке перекликались дорожными голосами дрозды, облепив рябину – любимое бабушкино дерево.
Потом они уехали в Москву в школу, куда он ходил, отвечая невпопад на вопросы, потому что в ушах продолжали кричать петушки и перекликаться дрозды, а ночью он шел через туман по бесконечному полю и просыпался под утро в слезах и с криком: "Бабушка! Хочу в деревню!"
Вспоминая все это, он, лежащий на железной кровати посреди Сибири взрослый широкоплечий мужчина, снова почувствовал себя мальчиком на кинешемском вокзале с рюкзачком, оттягивающим плечи, но теперь лежали у него за спиной не гостинцы для тети Шуры, а нечто совсем другое, огромное, свернутое в туманный клубок, в котором было и поле со скирдами, и бахтинская бочка со скрипучим эхом, и конь с пустым седлом, и заколотая девка, и все деревни, в которых он бывал, и судьбы людей, давно умерших, и многое другое, клубящееся, бесконечное, неподъемное, которое он несет по жизни дальше, и все поют в ушах молодые петушки, врезаются лямки в плечи, и бабушкин голос повторяет рядом: "Терпи, Андрюшка!" И понял он, – единственное, что может он сделать со своей, полной неразрешимых проблем жизнью – это на мгновение остановиться, вдохнуть сентябрьского воздуха и растянуть свою душу на все четыре стороны – от Калуги до Костромы, от Козельска до Кинешмы, от Серпуховки до Тынепа.