Лёшка
Шрифт:
Этот «катюшин» залп спас многим из них жизнь. И тому, в их числе, кто прежде времени поднял бойцов в атаку. Его заместитель, между прочим. Он потом так и сказал: «Нервы не выдержали». Какие там нервы! Желание из заместителя командира в командиры выйти… Честолюбие!..
— Вот и нас честолюбие подняло в атаку, — закончил, рассказав об этом, Иван Иванович, — ну что ж, будем атаковать!
У солдат на марше всегда есть НЗ — неприкосновенный запас пищи. Неприкосновенный он потому и неприкосновенный, что его без крайней нужды касаться нельзя. Есть такой НЗ в переносном смысле и у нас, на хлебном.
Печи, как солнца, у нас никогда не гаснут. Но земной огонь — не небесный. Он не вечен. Горит, горит ясно, да вдруг и погаснет. А от холодной печи какая польза?.. Или цепь, на которой люльки в жар едут, порвется. Да еще в самом пекле! Тогда сам гаси печь. И жди, когда она остынет, чтобы залезть в нее и цепь сварить. А хлеб? Он ждать не может.
Лениво, как сонные змеи, ползли цепи, на которых едва заметно покачивались люльки. Еще ленивей текла река ржаного теста, однако, при всей лености своей, никогда не опаздывала к финишу, прибывала тютелька в тютельку, точно по расписанию, и опрокидывала в люльку порцию теста на вырост.
Совершив урочный круг, люльки все с той же неторопливостью выползали из печи и, намолчавшись там, в огне творения, принимались со звоном, как патроны из гильз, выбрасывать буханки на транспортер.
Течет и течет река ржаного теста… Ползут и ползут цепи… Ползут и тянут, как репинские бурлаки, люльки с тестом. День тянут, ночь тянут и никогда не устают, железные.
«Не устают?..» Поймав себя на этой мысли, я тут же отвергаю ее. Устают, да еще как, только в отличие от иных одушевленных лодырей вида не подают!
Как-то, в детстве еще, мы с дедом были в Кремле. Осматривали лежащий на земле Царь-колокол и удивлялись, как это такую тяжесть в то время, без башенных кранов и вертолетов, удалось взгромоздить на колокольню! Однако взгромоздили же! Себе на беду. Колокол упал. Наверное, от тяжести. Как падает, налившись, груша с дерева. Я искренне удивился, услышав другое мнение. Какой-то чистенький и умный портфелик, чуть старше меня, покружился возле колокола и сказал: «Мог упасть от усталости. Устал висеть и упал…»
Я прыснул, приглашая деда вышутить мальчика: «Металл устал, ха-ха-ха!» Но дед, странно, вдруг взял сторону умного портфелика: «Он прав, — сказал дед, — металл не человек, а устает, как все люди».
С тех пор и поселилась во мне жалость к металлу: колесам, моторам, эскалаторам, транспортерам, крыльям, гусеницам, пропеллерам, гребным винтам — ко всему, что ползет, катится, летит, плывет и везет.
Я работал на запасной, резервной линии. Гнал план, за который от моего имени, не спросив меня, поручилась на исполкоме Ульяна-несмеяна. А у нее там только и спросили: «Справишься?» «Справлюсь!» — поручилась Ульяна-несмеяна. «С рабочими советовалась?» «Советовалась!» — соврала Ульяна-несмеяна.
Я читал в «Истории»: «Техника без людей мертва». Это верно. Но сегодня, в век научно-технической революции, люди без техники, все равно что ноль без палочки. Ну сколько без техники могли бы мы выпечь хлеба? Нас на заводе без малого сотня. Половина хлеб печет, другая ей печь помогает. Пятьдесят пекарей, на каждого, положим, по пять караваев в день. Пятьдесят на пять — двести пятьдесят! Разделим на едоков — каждому по четвертушке, — и выйдет, что наши пекари за день прокормят всего-навсего тысячу едоков. А их у нас в районе десятки тысяч! И всех прокорми. Вот мы и гоним ежесуточно одного ржаного двадцать две тонны! А булок сколько, а сдобы, а прочей булочной мелочи?.. Вот что значит техника!
…И вот я, отработав, иду по заводскому двору. Зигзаг в магазин за хлебом, зигзаг в другой — за колбасой и маслом, зигзаг в третий — за картошкой, и я дома, на кухне. Вспыхивают сразу четыре газовые конфорки. На одной я кипячу чай, на второй, третьей и четвертой жарю колбасу, лук и картошку. Жарю и думаю: «Эх, лень наша! Взять бы да придумать сковороду на четыре блюда с ячейками. В одной ячейке одно жарится, в другой — другое, и так во всех четырех на одной конфорке. И газа экономия, и времени. Взяться, что ли?» Не до сковороды!.. Своих дел невпроворот. Вскакиваю и мчусь на голубиную почту.
Ого, она уже переросла забор! Братец Иванушка с сестрицей Аленушкой в хлопотах. Аленушка цемент на кирпичи, как масло на хлеб, намазывает. Иванушка кирпичи кладет и мастерком пристукивает. Другие от них не отстают. Третьи дорожку от голубиной почты к реке тянут, четвертые на реке плотину для гидростанции сооружают. Перекроют Полю, накопят воды, а тут и гидротурбина поспеет. Ее сама Москва по нашему заказу строит. На станции юных техников. Наши тоже помогают. Каждое утро, как в командировку, в Москву ездят. Дедушки — отец и сын — были у всех на виду и каждый при своем объекте: один, командуя ребятами, почту по чертежам вверх тянул, другой — плотину, вверх и вдоль.
Я взял мастерок и тоже поработал на объекте. Пришлепнул десятка два кирпичей к почте.
Потом условился с Мирошкиными о поздней встрече и помчался в библиотеку. Ни дня без книги — мой жизненный принцип.
…Я погасил свет на кухне и выглянул в окно. Улица купалась в лунном свете, как в молоке. На лавочке, по ту сторону улицы, рыжела гора тулупа. В тулупе — как не жарко было! — додремывал вахту Кануров. В двадцать два ноль-ноль, как по уговору, снимется с нашеста и потащится прочь, поминутно оглядываясь. Ждет не дождется Кати. Я вздыхаю. В этом мы с ним солидарны. Я тоже жду.
Кухонное радио, навечно включенное, мяучит, как кошка, которой отдавили хвост.
Десять часов. Кануров снимается и уходит.
Пора!
Я наряжаюсь в рыжий плащ, под цвет луны, и выхожу на улицу. Усаживаюсь на крыльце в тени козырька и оглядываю улицу. Дольше всего мой взгляд задерживается на доме старика Хомутова. Там тихо, как в мышиной норе. Но дом-громадина совсем не похож на нору. Одних окон, с подозрением выглядывающих из-за кирпичной стены, целый десяток, три окна справа, три слева, три спереди, а сзади, как глаз циклопа, окно-иллюминатор. Обзор как у хорошего блиндажа. Незаметно ни с какой стороны не подкрадешься. Но, увы, смотреть изнутри в стариковы окна некому. У старика в доме, кроме него самого, никого нет. Была жена. Умерла. Мирошкина помнит, как ее хоронили. На саван по нитке со всей улицы собирали. С миру по нитке — вышла покойнице рубашка. В том и похоронили. Но с попом. Конь, гривастый, как поп, тащил покойницу, а поп, гривастый, как конь, шел впереди и кадил, напевая неразборчивое. Глазастая Мирошкина сама во всем участвовала: обряжала и провожала покойницу в последний путь. И своими глазами, опешив, видела, как на кладбище нищий Хомутов — а нищим считала его вся улица! — расплачивался с попом. Оглянулся как-то воровато и сунул попу пухлую пачку денег. Поп задрал рясу, спрятал деньги за сапог и удалился, небрежно перекрестив Хомутова.