Лесная глушь
Шрифт:
— Не драться же и мне с ним: пущай! — решил Петруха и слова не говорил больше о Параньке со своей матерью.
Встретив сговоренку с ведрами на возвратном пути к дяде, он как бы не узнал ее и прошел было мимо. Но Паранька сама остановила его вопросом:
— Никак ты, Петруха?
— А то нет: вглядись, коли не ослепла.
— Давно ли из Питера-то пришел?
— Тебе-то, вишь, больно нужно знать: не скажу!
— Давно я тебя не видала, и весточки не присылал о себе напоследях. Пытала выспрашивать, словно в воду канул.
— Небось не помер —
— Не надо мне своего, и твоего не отдам: потеряла.
— А это что на мизинце-то?
— Это не твое: твое-то потеряла.
— Ну, смотри, прибьет Мишутка — станешь знать.
— А пущай бьет, что мне?
— Отступись ты, чертовка, не глядел бы я на тебя. Ишь какая корявая стала, словно на роже-то черти горох молотили!
С последними словами Петруха оставил девку и всеми мерами старался не встречаться с нею, хотя это и трудно было, потому что один раз Паранька пригласила его в поезжане с своей стороны, а в другой подослала просить его в дружки.
— Он ведь грамотный! приговоры-то славно скажет. Питерщики завсегда хорошо это делают.
Но Петруха не соблазнился на лестные предложения в дружки, не хотел даже быть ни поезжанином, ни поддружьем. Когда ему поставили на вид, что отказаться от приглашения на свадьбу — все равно что обругать и кровно обидеть пригласивших, он обещался прийти горшки бить и оконные стекла. Намекнул даже, что и дегтю прихватит с собой ворота мазать. Но его отговорили, и с величайшим, впрочем, трудом сделали это знакомые ребята.
Между тем Петр Артемьев продолжал жить у дяди, исполняя по дому кое-какие подручные и легкие работы, потому что для остальных старик всегда держал батрака, которого выкупал, за свои деньги, в трудные времена рекрутства и обязывал за это жить у себя зимой, отпуская летом для летних потреб.
Летние работы старик исполнял разом — помочами и, таким образом, не обременял ни домашних, ни чужих, ни себя самого. Племянник в его хозяйстве был почти лишним, хотя и не отягощающим нахлебником. К тому же он старался показать все свое рвение и как будто скучал неимением работ и, следовательно, средств угодить и отблагодарить дядю за теплый приют и кусок хлеба. Старику это нравилось, и он радовался и был доволен сколько самим собой, столько и плодами его влияния на исправление питерщика, свильнувшего с большой на проселочную.
Часто, очень даже часто старик крепко задумывался, глядя пристально на племянника, и как будто придумывал что-то важное и разумное. Наконец однажды вечерком, при полном сборе семьи, при матери племянника, он сказал последнему:
— Надо бы тебе, парень, о себе-то подумать хорошенько: у меня жить — не кручинну быть, не объешь — не обопьешь, не отяготишь. У меня не только про тебя, да и на твою старуху хватит. Достатками своими не хвастаюсь; а не обидел Бог: сам видишь и знаешь. Да за тебя-то боязно: облежишься, обленишься, хуже тряпицы рваной станешь. Попридумал бы, попригадал сам. Я-то смекнул и так, и эдак.
— Надо, дядя, подумать. Что
— По мне, — надумал я, — в плотники тебе идти в артели; так, вишь, не умеешь ты этого делать. Опять, гляди, — сблагуешь по-старому.
— То-то, дядя, опять не сблаговать бы и есть!
— Вот видишь — и за себя мы не стоим, и надежи не кладем на себя, а где уж другому-то за тебя ручаться?
— Где другому ручаться? — никто не поручится: всяк по себе.
— И я так-то думал да мудрил — и ничего не выходит. А уж это дело законом идет испокон века, ты еще и на свет-то не казался, да и дедушка-то твой, да и дедушки-то твоего дедушка.
— Да так, так, дядя! Святые твои речи — никто не посмеет спорить.
— Вот ты и разумно бы говоришь, а придумать не придумал сам. Я-то опасался, признаться, маленько. Скажут, мол, что дядя гонит тебя, скупой стал; седина-де в бороду увязалась, и бес в ребро вляпался. Так и не начинал говорить, да и это по любви, от сердца. Все, думаю, не в мать же парень, не станет ругать да корить меня по перекресткам, а толково рассудит. По мне — живи у меня хоть до смерти.
— Зачем жить до смерти? Работать надо: на то руки, ноги даны. Научи! Приставь голову к плечам!..
Петр Артемьев встал и пал дяде в ноги.
— Наставь на правду-то… плательщик ведь по гроб, — говорил он и опять пал в ноги.
— Вставай-ко, вставай — и так, просто потолкуем. Эдак-то больно дорого платишь за советы мои, я ведь и даром. Грамоте-то не забыл?
— Где забыть? и письму знаю, и книгу какую хошь прочту.
— Ну, лишь этим обрадовал. Хоть это-то не пропил. С этим можно уладить, а то и не думалось, и не разгадывал толком, — твердил дядя про себя и задумался надолго. Соображал, соображал и наконец решил он таким образом.
— Ребят рожают много; в Питер уходят, и повестить некому, некому и письма написать. Брат так и умер темным и окроме кута своего да голбца ничего не знал; хоть ладно батюшку покойного Бог надоумил еще тебя-то выучить и ты-то не забыл. Вот я как надумал, и, кажись, ладно: надо тебе избу-то свою поправить, на это я тебе дам лесу, даром: у меня много. Вот и батраку велю пособить; сам ты тоже это дело знаешь — не учиться. Мать-то возьми, не шлялась бы по подоконьям-то: только срамоты набирается и на свою, и на мою, да и на твою голову. Не пускай ее в побирайство: неладно это!.. Сама-то она и рассудить не хочет; в глаза я ей это говорю, и все говорят.
Избу-то отделаешь, мы и дадим знать и на сходках мирских, и так по селу, на торгах. Хоть, пожалуй, и шапку на палку повесишь и пойдешь вдоль базара между народом и станешь кричать: «Не хотите ли де, православные, ребят отдавать грамоте учиться: приводите на зиму!» А чтобы не трогали тебя сотские, я берусь и исправника, и станового попросить и денег на книги дам. Подумай-ко, да и принимайся за дело, с молитвой. Так ли?
— Чего, дядя, лучше! отчего не так? Ишь как ты ловко надумал; мне бы во сто лет не пришло так-то. Палата же у тебя ума-то, дядя, эка палата!..