Лесная глушь
Шрифт:
Управляющий вспылил, сочтя все его заключения за обиду, и закричал:
— Да тебя, чухну полосатую, кто об этом спрашивал?
— Вы спрашивали.
— Да ты пьян, дурак! еще не проспался.
— Вы, что ли, напоили? а я не дурак да и не спал.
— Ты еще поговори со мной, погруби! — кричал управляющий и ругался.
— Я не грублю, Иван Тимофеич!
— А зачем вчера сбирал по квартирам деньги?
— Я не сбирал никаких денег по квартирам, что вы Бога-то гневите, Иван Тимофеич?
— Зачем врал, что в деревню идешь и хозяин обижает, и на меня пожаловался везде, как будто подослал кто?!
— Я ничего не говорил и по квартирам не ходил, — стоял на своем Петруха. —
— Ты вот мне еще душу-то трогай, дурак!
— Я не дурак! еще меня никто так-то не называл… Не знаю, кто из нас дурак! — бухнул сдуру Петруха и повернулся, чтоб идти к дверям.
Но управляющий дома уже совсем обиделся: он топал ногами, кричал, бранился чаще и сильнее прежнего и наконец назвал его даже запойным пьяницей.
Последнее слово почему-то особенно не нравилось Петру Артемьеву. Он повернулся назад и подхватился фертом:
— Коли не угоден чем, Иван Тимофеич, так лучше пачпорт и расчет пожалуйте: мы других местов поищем.
— Да я и без твоей просьбы это же бы сделал — не думай ты!
— А старались угодить и все, значит, рачение, к примеру, клали: на, мол, что можем!.. а не то что… А выпил наша милость и не угодил вашей милости! Обидеть легко, — нашего брата легко обидеть, — продолжал рассуждать Петр Артемьев и вывел из терпения слушателя.
— Ступай же вон, вон скорей!
— Уйдем, Иван Тимофеич, будьте не в сумлении, и в деревню уйдем, коли надо будет. Вот что, Иван Тимофеич! Прощения просим, пошли вам Господи всего хорошего! — бормотал Петруха тем жалобным голосом, которым любят говорить притворяющиеся обиженными и как бы желая этим тронуть и смягчить взволнованное сердце мнимо обидевшего.
В конуре дворницкой Петруху уже ожидали некоторые из товарищей, желающие и надеющиеся опохмелиться.
Петруха, войдя к ним, махнул только рукой и сказал коротко:
— Надо места нового искать: обижают!
— Что так, Петруха?
— Жисть не мила. Ничем не угодишь: все не по них.
— Али гонят?.. хозяин, что ли?
— Сам пачпорт попросил — и расчет: никто не гонит. Меня не прогонишь, коли сам не захочу — не таковский. Местов мне будет всяких, не то что эка дрянь, невидаль!
— Надо искать, Петруха! Когда, завтра, что ли, выгонят-то?
— Меня не погонят! я сам погоню. Давай лучше выпьем, братцы: три рубля еще осталось.
Петруха на этот раз не врал только в последнем случае, потому что вечером был опять в омертвелом состоянии, как и накануне, а в тот же день не прогнали его со двора потому только, что не могли не только добудиться, но даже и вытащить из дворницкой.
Поутру, на другой день, он был уже без места, и оставался в таком положении целый год. Чем он существовал во все это время — решить трудно.
Видали его земляки и на Сенной, подле воза с поросятами и мерзлою дичью, иногда с кулечком, другой раз с другим каким-нибудь узелком под полой; видали его и на толкучем Щукина двора и Апраксина переулка с старой шпагой, мундиром, сюртуком, книгами, сибиркой, бритвами, палочками сургучу. То он вдруг появится у ящика, в котором за стеклом лежало много всяких мелочей, то вдруг пропадет и ходит снова — с парой сапог и калошами, то он башмаки по дворам разносит, то вдруг выводят его из полпивной или кабака и перемещают из одной сибирки в другую на веревочке, то он в новом полушубке попадался, то опять в рваном, то в шляпе пуховой, то опять в картузе с разодранным козырьком. Наконец совсем пропал он и с Сенной, и с дворов, и с толкучек.
Земляки решили тем, что, должно быть, Петр Артемьев совсем промахнулся и подъели его безнадежно все досужества,
— Не спуста же парень заходил в артель да все плакался, что в Питере совсем жить нельзя, как-де ни ладить, — думали земляки.
— Сказывал — дорога-де мне дальняя, тяжелая, невольная лежит — долго, мол, братцы, не увидимся. И таково-то говорил жалостно, и руками подпирал голову, и волоса на лицо спускал. Звали выпить — «нет, — говорил, — не начинал в артели и кончать не стану», — какого-то Мартына обругал и Луканьку; нашего прихватил… Стал ходить вдоль избы и все что-то урчал, и все ругался, а руками махал, а тут и пошел со всеми целоваться. «Простите, — говорил, — не ругай меня, артель, не бранил-де я вас, а не сжилось в ней — стрясся такой-де грех: сам причина. Лежит мне теперь путь и тяжело будет!» Ушел от нас, да вот уж не видали почесть две недели (а то чуть не каждый день заходил); а узнать, где, мол, и как, — ума не приложим. Знать, ушел в какое неладное место! — решили его бывшие сотоварищи и сокашники и пожалели душевно, однако напрасно.
Петруха в долг да впоколоть пробирался в деревню, и действительно, дорога эта была ему и трудна, и решительно несподручна. Долго — втрое дольше прежнего — был он в дороге и едва-едва достиг до того, что увидел и село с погостом, на котором похоронил когда-то старика дедушку и старшего брата и на котором также, вероятно, похоронили без него и старика отца. Увидел и знакомый бор, на котором сбирал он грибы и ягоды, и речонку, в которой купался и купал сивка и буланого, и Бараново в стороне, в котором — когда-то давно — мужики поймали баловливую попову кобылу и, привязавши к хвосту длинный шест, пустили передом в овин; билась лошадь вперед, и не пустила палка, а назад попятиться не догадалась скотина до той поры, пока не привели самого хозяина. В воображении Петра Артемьева рисовались и отрубленные хвосты бодливым коровам, и материны рыданья при прощанье, и толстый бурмистр, запарившийся в бане, и дедушкины похороны, и высокая шапка, свихнутая набок, и сладкая кутья из яшного пшена с медом, и жаркая черная баня, в которой так хорошо париться, и дядины наказы, и его толковитость, и то уважение, с каким обращалась к нему вся окольность…
«Идти ли, полно, к нему навязываться? — думал Петр Артемьев. — Облает, обессудит: крутой обычаем… Али пойти? доводилось же так и в Питере: придешь — думаешь, ругаться станут, а ничего — словно и не виноват, почтение отдадут, словно и не знают твоих провинностей и ровно бы не ты их сделал».
С такими рассуждениями он подвигался все дальше вперед — ближе к родной деревне, которая казалась ему сначала вдали одним черным, большим домом, который несколько раз скрывался то за горой, то за лесом и наконец выставился совсем на глаза рядом изб, над которыми различил он и скворешницы, а подле деревни — бани, овины, кузницу, сотского изба с краю, напротив их домишко, дальше дядин…
У Петра Артемьева защемило сердце.
V. Деревня
— Здорово, батюшко Петр Артемьич, здорово! — говорил дядя, вытащившись из-за стола и сухо обнимая племянника, который мгновенно приободрился и начал уже спокойнее и радостнее глядеть на свет божий.
— Ну, что? как там Питер-от ваш — богатый город? — продолжал спрашивать дядя, видимо любопытствуя знать о столице и желая приласкать гостя.
Так, по крайней мере, подумал и решил Петр Артемьев.