Лесная крепость
Шрифт:
Если бы мой единственный сын был жив, он одобрил бы мою просьбу – Пётр очень любил машины, и у меня вызвало недоумение, что в армии он стал рядовым солдатом, а не шофёром. Когда я думаю о нём, то не знаю, куда деваться, а моя супруга плачет. Напишите нам всю правду.
А машина нужна за тем, что я могу принести ещё очень много пользы. Если Вы справитесь в районе о том, кто я, Вам ответят – уважаемый человек, который умеет приносить пользу. А сына нет. Кто мне заменит сына?
Машина нужна для дела, чтобы государству оказывать помощь. И чтоб на могилу к Петру лишний раз съездить».
Насчёт машины Вадим Петрович Жислин адрес выбрал, видать, точный, ведь есть же в воинских частях «Волги», командиры на них ездят, машины, надо полагать, списываются после определенного
Вполне возможно, что по ночам Вадим Петрович стонал от боли, закусывал зубами угол подушки, чтобы не расплакаться, но когда слышал плач супруги, то не сдерживал себя – внутри отказывали тормоза, и он нёсся на большой скорости под откос, сердце обрывалось, поспешно покидало мертвеющее тело, из жизни ведь ушёл единственный зелёный росток, проклюнувшийся из земли и землею же взятый, с ним исчезла в холодной глуби и последняя надежда. А что он без надежды, Вадим Петрович Жислин?
Он долго пребывал в обморочном онемении, когда прапорщик с бледными, словно бы всосанными внутрь худыми щеками – такие щёки бывают только у больных либо тяжелораненых – привез серый, сваренный по рёбрам металлический гроб, вошёл в дом и молча поклонился Вадиму Петровичу и его супруге.
– Что, что, что? – тяжело задышала жена Вадима Петровича, взнялась над самою собой, тело её будто бы наполнилось водою, колыхнулось вяло, она слишком быстро всё поняла и безжизненно опустилась на стул.
Вадим Петрович не сразу понял, в чём дело, подумал, что это к нему явился проситель по депутатским делам – будет клянчить квартиру побольше, хотя забывает, что чином всего-навсего прапорщик, а не генерал, потребует работу для жены по какой-нибудь совершенно городской специальности, допустим, по части лечения домашних попугаев либо лаборантского баловства: брать пробы пыли, воздуха, воды, что в их селе совсем ни к чему, в их селе всё чисто, прапорщики испокон веков берут себе в жёны лаборанток, поморщился недовольно, не сразу уловил то, что мгновенно уловила жена, и охнул только, когда прапорщик проговорил медленно, почти механически, словно бы это ему приходилось делать каждый день, бесцветно, тщательно подгоняя друг к другу слова:
– Ваш сын, выполняя интернациональный долг, погиб в Афганистане.
Супруга Вадима Петровича убито молчала. Сменяя её, часто и горько задышал сам Вадим Петрович.
– Что, что, что?
– Я привёз тело вашего сына, – сказал прапорщик.
Простые слова, но какой страшной они делают минуту, в которой звучат, – такие слова слышит не всякий отец. Вадим Петрович неверяще помотал головой, крепко сжал сухие глаза.
– Ваш сын пал смертью храбрых, – сказал прапорщик. Он словно бы выполнял некий, уже знакомый ритуал, идя по его засечкам, словно бы по неким школьным ступеням, где ставят отметки, – по тому, как он будет произносить эти горькие фразы, ему будут выдавать жалованье, худое лицо прапорщика с тусклыми глазами и тёмными взлохмаченными бровками было бесстрастно.
– Как это произошло? – спросил Вадим Петрович.
– При сопровождении колонны, – ответил прапорщик прежним механическим голосом, и Вадим Петрович, несмотря на свою внезапную глухоту, на боль и тошноту, понял, что прапорщик чего-то недоговаривает, темнит, горько покачал головой.
– При сопровождении, говорите?
– У нас многие гибнут при сопровождении колонн. Из Союза ведь везём всё, до мелочи, от бензина до селёдки, идём сквозь контролируемую душманами территорию, а душки, отец, не спят… – Прапорщик, отклоняясь от разработанного сценария, вздохнул.
Лучше бы не было этого прапорщика! Не услышал бедный воин тех слов, что возникли в Вадиме Петровиче, – Вадим Петрович, вяло шевеля одеревеневшими губами, проклял его, слова проклятия были простыми, как вода, как воздух и хлеб, они родились в мозгу Вадима Петровича, прожили короткую жизнь и угасли.
Слышал Вадим Петрович, что у запаянных гробов, приходящих из Афганистана, есть маленькие окошечки, в которые можно поглядеть на лицо убитого. Прапорщик запретил распечатывать гроб, Вадим Петрович хотел бы хоть в страшное окошечко увидеть лицо сына, но гроб окошечка не имел. Вадиму Петровичу сделалось обидно, он хотел было сделать прапорщику замечание, но у того был такой вид, что замечания ему было лучше не делать: щёки втянулись внутрь больше обычного, отчего лицо совсем оголилось, глаза заблистали сталью, в них были сокрыты ярость, злость, ещё что-то сложное, недоброе, он сжал в кулаки пальцы, спиною прислонился к стене и застыл, будто в нём умерла жизнь. Прапорщик, сам разделивший со многими своими сослуживцами Афганистан, ходивший по минам и падавший в горящем вертолёте, не раз отстреливающийся от заросших, схожих с тенями душманов, был далёк от горя, от плача, раздававшегося в жислинском доме, и одновременно он находился в этом горе, он словно бы соткан был из материи, идущей на погребальный саван. То, что он уже разделил с другими, теперь разделял с семьёй Жислиных.
Похоронили Петра, так и не вскрыв гроба. Прапорщик уехал назад, к себе в часть. Супруга Вадима Петровича всё время плакала, горе подрубило её, смяло – был человек, жил, дышал воздухом, радовался и вот подрубили, не стало человека, не стало радости, всё исчезло, теперь, куда ни глянешь, всё залито слезами.
Горько было и Вадиму Петровичу. Ночами он просыпался от того, что во рту было солоно. Думал, что кровь, включал ночник, плевал себе в ладонь – крови не было, тёр пальцами глаза – глаза были сухи. Прислушивался к ночи, ловил едва приметные мышиные шорохи, неспешные пролёты филинов и сов, которые в окрестностях ещё, слава богу не перевелись, замирал, когда ему казалось, что филин вот-вот закричит, а крик филина, как известно, не к добру, это всё равно что похоронка, вздыхал, если слышал плач супруги – она плакала совершенно беззвучно, внутри у неё что-то натягивалось, сочилось тихо, прозрачная кровь проступала на глазах да ещё тряслась спина.
Потом на свежей ране образовалась защитная пленка – первый признак того, что рана зарубцовывается, появилась способность мало-мальски соображать. Прошло ещё немного времени, и Вадим Петрович, воспользовавшись депутатским правом, поставил вопрос о том, что именем погибшего сына-героя надо назвать улицу в их селе. Когда выступал на сессии, не удержался, глаза ему обожгло горячим, он заплакал, слепо отодвинулся назад от трибуны, скрылся за кулисами и минут пять не выходил, всё не мог успокоиться – его изнутри прокалывало током, он перестал видеть. Оглянулся один раз, другой, увидел, что его окружает темнота, в которой совершенно нет людей – ну ни одного человека, поглядел в зал – и хотя добрая половина зала была заполнена народом, а в президиуме вообще мест не хватало, людей тоже не увидел. Темнота, окружившая Вадима Петровича, прошла вместе со слезами, и он вернулся на трибуну.
Каждому, кто сидел в зале, было понятно его горе, каждый разделял с Вадимом Петровичем тяжёлую долю. Имя Петра Жислина было присвоено улице, на которой жили Жислины, в школьном музее организовали уголок погибшего, выставили его фотокарточки, тетради, два учебника и две книги из библиотеки героя – «Русские народные сказки» и томик прозы одного современного писателя. Добровольные экскурсоводы охотно рассказывали о русских народных сказках, считая, что истоки героизма могут быть сокрыты именно в этой нарядной многоцветной книжке, в ней и Пётр черпал мужество, но вот на другом томике часто спотыкались, не понимая, чем же этот литератор привлёк Петра Жислина. Одна девочка даже заявила, что это ошибка героя. Затем экскурсоводы переходили к тетрадкам Петра, сохранившимся в идеальном порядке, они были словно новые, в тетрадках стояло много пятёрок – младший Жислин хорошо учился, и энтузиасты-добровольцы пространно и охотно говорили о его школьных успехах. Недавно Вадим Петрович передал в музей школьную форму Петра, сказал, что форма напоминает ему живого сына – не мёртвого, а живого, он до сих пор не верит, что Петр мёртв, хотя каждый раз удерживается от плача, а вот жена… О жене и говорить не приходится.