Лесной шум
Шрифт:
Мой младший брат однажды кормил Норму сахаром.
— Ты не грызи, — уговаривал он, суя ей в рот кусок, — ты только соси: зубами не надо.
Она спокойно смотрела на то, как крошечный мальчишка возился ручонками в ее сверкающих челюстях, и затем, сочтя, что он достаточно ее угостил, отправил сахар в свой рот. Но шуток, игры она не понимала совершенно.
Она явилась в наш дом невежественной грубой деревенской собакой, прожила в нем двенадцать лет и не приобрела никаких познаний, не смягчилась ничуть, не отвыкла ни от одного из многих своих пороков. Мой отец, купив ее за какие-то гроши, привез домой с одной из своих охот. Почему, как поняла это Норма? Она не только
Когда к крыльцу подкатывала охотничья тележка, Норма уже лежала спокойно под ее козлами: это место принадлежало ей по закону, не пустить ее туда или выгнать оттуда мог только один человек. Он, наоборот, очень удивился бы, если бы ее не оказалось там, но для чего-то всегда произносил:
— А, ты тут, толстуха? Ну, поедем.
Крупный старый белый, как молоко, конь медлительно бежал, неся, как перышко, плетушку с огромным толстым охотником, с огромной толстой собакой. Достигнув болота или перелеска, толстяки, не торопясь, принимались за дело.
Норма, ползая на животе между кочками или высокой травой, ухитрялась подобраться к самой птице.
— Пиль! — произносил охотник. И Норма, слегка подавшись вперед, выпугивала дичь.
— Давай сюда! — иногда менялся приказ.
Тогда толстая туша собаки привскакивала, точно ее подбрасывала пружина, и сверкающие челюсти ловили едва взлетевшую птицу.
Худший порок для охотничьей собаки!
Тетеревенка в пуху и старого дупеля Норма ловила одинаково без осечки, делая это так нежно, что подавала их ничуть не поврежденными. У дупеля хоть имеется хвост, есть за что его поймать, но как она ухитрялась схватить, не помяв бесхвостого пухового тетеревенка?
— Пойдем, Норма, — иногда говорил охотник, выпуская на волю птенца, — мелки еще тут тетеревята, пойдем к другому выводку.
Чаще он совсем ничего не говорил, они спокойно молча продолжали охоту, совершенно неприличную с точки зрения строгих охотничьих правил.
Вход в ту комнату, где спал толстый охотник, воспрещался всем безусловно: на пороге лежала толстая собака и смотрела спокойно, твердо, ясно. Как, неужели кто-нибудь посмеет? При попытке войти в комнату собака даже не ворчала, а лишь слегка показывала зубы: не было случая, чтобы кто-нибудь посмел. Прикосновение к каким-либо вещам охотника также запрещалось кому бы то ни было. Однажды я, уже двенадцатилетний стрелок, имевший несколько утиных душ на своей совести, потянул набитую дичью сетку отца, спавшего в сарае на сене. В тот же миг мою руку схватили железные клещи, и Норма запищала обиженно и виновато. Я в бешенстве дал ей пинка в толстый зад. Она не шевельнулась, не сжала зубов сильней.
— Дурак, — сердито сказал проснувшийся отец, влепив мне подзатыльник, — разве можно такую собаку бить? Она много умнее тебя. Пусти его, Нормочка. Молчи, молчи: ничего.
Она выпустила мою руку, продолжая пищать.
У нее, кроме писка, кажется, не было другого голоса: она не лаяла, не выла, не визжала, писком же выражала все очень красноречиво.
Никто, кроме повелителя ее жизни, не мог ее кормить: она отказывалась есть все время, пока отец отсутствовал из дома. Когда ее отмыли от грязи, она стала белая с крупными светложелтыми пятнами и к широкому сложению очень скоро присоединила большую упитанность, но почему-то сохранила отвратительную привычку лазить по помойным ямам и часто являлась выпачканной до ушей.
— Свинья, —
Она, лежа на своей подушке, обиженно пищала час, два.
— Молчать! — кричал отец.
Она сбавляла голос, пищала тихонько, горько, но не переставая пищала, хоть бы ее убили.
— Ну, иди мириться, вот скотина! — произносил отец, как будто в бешенстве, на самом деле в восторге.
Норма, уловив в бранных словах оттенок ласки, вскакивала, подбегала к повелителю, тыкалась носом ему в руку—она не лизала и терпеть не могла, чтобы ее гладили—и, убедившись, что он более не сердит, радостно пища, убегала гулять. У нее нервы, понимаете, она расстроена и, когда все прошло, — вот тогда она может справить все свои дела во дворе.
Для того чтобы выйти из дома или вернуться в него, она ничьего позволения, ничьей помощи не спрашивала. Она, разбежавшись, ударяла передними лапами в дверь так, что та распахивалась настежь. Возвращаясь, Норма тянула зубами за войлочно-клееночную обшивку двери и, отворив, также оставляла ее настежь. Зимой это было нестерпимо, а дверная клеенка в клочьях неприятна всегда. На Норму жалобы, над Нормой суд, улики налицо: безобразничает и обрывает дверь. Обвиняемая, призванная к ответу, пищала жалобно и по справедливости заслуживала наказания, но верховный судья относился к ней явно пристрастно, он покрыл несомненное преступление. К внешней стороне двери приделали широкий и мягкий ремень, чтобы Нормочка, потянув, могла отворить дверь, не повреждая обивки. Она так и делала: дверь кто-нибудь затворит. Нахалка знала, что у нее есть могущественный покровитель, и ни в грош не ставила остальных обитателей дома.
Кроме лазанья в помойные ямы, она, пресыщенная отборным кормом собака, любила шататься по мясным лавкам на базаре, и там ей насмех давали подарки, которых даже ее роскошные челюсти не могли осилить сразу. Баранью голову с рогами или огромное бычье ребро Норма волокла к себе на место и—попробуйте ее остановить. Не угодно ли видеть страшные зубы?
— Что за гадость? — притворяясь сердитым, говорил отец. — Неси прочь сейчас.
Она покорно уносила богатый подарок и равнодушно бросала его, но не принести, не погрызть не могла.
Тот мужик, который продал Норму отцу, бывал у нас в доме. Норма его не то что не узнавала, — нет, она не хотела его знать. Мало ли их тут шляется, посторонних лиц. Ее желтые глаза смотрели холодно и строго, когда бывший хозяин пытался с ней любезничать. Если он уж очень приставал, то она, пища, бежала к отцу, совалась носом в его руку и, громко пища, возвращалась на свое место. Что в самом деле, лезут с пустяками, покоя нет: вот где ее господин.
Он, властитель ее жизни, платил ей полной взаимностью и до конца жизни ни с одной собакой более не вышел в поле.
Когда он умер, Норма четверо суток ничего не ела, не пила и не выходила с своего места. Кажется, она и не спала. Она лежала с мутными страшными глазами молча и дрожа.
Я не любил ее. Мне не нравилось, что собака—какая бы там она ни была—меня презирает. Но из учтивости я не мог не уважить ее горя, и я приносил ей чашку то с кормом, то с водой. Она, не трогая ничего, смотрела, все дрожа, как я перенес в свою комнату отцовские ружья, сумки и стал развешивать их по стене. Вдруг Норма встала с каким-то стоном, подбежала ко мне и—о, чудо! — лизнула мне руку, вернулась к чашке с водой, жадно напилась и убежала гулять. Когда она, освеженная, с просветлевшими глазами, возвратилась со двора, она подошла ко мне, ткнула меня холодным носом в руку и ушла на место, жалобно и громко пища.